Первый раз Валя пришла в этот город, когда ей было года четыре. Помнила она это смутно – больше по рассказам мамы Шуры. Как-то дядя Костя – Валя так и не научилась называть его папой – поехал в Каховку, чтобы забрать свою младшую сестру Ксеню, хотел увезти её к себе, на побережье, где можно было хоть как-то прокормиться – до поздней осени висели на деревьях яблоки и груши, в горах зрел синий терн и красный кизил, море давало рыбу, а Шура зорко стерегла пёстренькую курицу, получая к завтраку коричневое яичко. Но дядя Костя опоздал – и веселую вертлявую Ксеню, и двоих её мальчишек уже закопали вместе с другими, умершими от голодного тифа. На обратном пути у обочины он нашёл мёртвую женщину, смотревшую в сторону холма, забравшись на который уже можно было почувствовать запах моря. Рядом с ней спала кудрявая девчонка. Она проснулась, назвалась Валей, послушно взяла незнакомого дядю за руку и пошла за ним лёгкими детскими шагами, не оглянувшись на оставшуюся мать. Странная девочка.
Они шли долго, иногда сворачивали с дороги, чтобы набрать воды из родника и съесть винограду, от которого становилось сладко и весело. Степь была выцветшая и сухая, а впереди стояли горы, серо-синие, как виноградная пыль. Дядя Костя почти всё время молчал и только на третий день пути ткнул пальцем: «Конец гор. Спустимся – и будем дома». Валя помнила, как смотрела себе под ноги, собирая в подол тёмные сливы, а потом вдруг увидела, что дорога повернула вниз, где как в золотисто-зелёной чаше лежал город, а за ним – синее море. Дом она не запомнила. Только запах керосина – мама Шура, показавшаяся ей очень старой, первым делом принялась выводить вшей. И ещё в памяти отпечаталась фотография ангелоподобного отрока Митеньки, сына её новых родителей, который учился в Москве. И еще запомнился, втёрся в дёсны и нёбо вкус незнакомого лакомства – сладкое, хрусткое и хрупкое, лодочкой плывущее по языку. Пахлава – из каких тайных запасов мамы Шуры?
Так и стали жить. Дядя Костя, очень худой, костистый, на весь день уходил работать на табачку – Валя иногда бегала встречать его у ворот розово-кирпичной фабрики и получала в подарок картинку с папиросной коробки. Добродушная мама Шура учила девочку стирать, скоблить пол и трусить половики, а по вечерам показывала, как из шёлковых лоскутов собирать нежные цветы для могильных веночков – в прибрежном городе мёртвых продолжали хоронить красиво.
Валя быстро взрослела. Дом, вычищенный до блеска, суетливый от постоянных хлопот неугомонной мамы Шуры, сделанный весь для мужчины (вот придёт Костя усталый – и скатерть накрахмаленная шуршит, и борщ дымится, и потом тихо-тихо, не разбудить), стал её раздражать. Валя мыла, стирала, скребла – но всё слегка, чуть касаясь пальчиками. И бежала по лестнице к морю, бросала платье на тёплые доски купальни и падала в зелёную солнечную воду. Плыла, чувствуя, как с каждым днём грудь становится сильнее, руки – изящнее, а талия – тоньше. Замечали это и её подружки – Нинка с Галкой. Обе смотрели теперь кисло, кривили рты, будто кто-то, пахнущий чесноком, пытался их поцеловать. Валя теперь часто думала о поцелуях, не чесночных, конечно. Как-то она зазвала Женьку из соседнего дома собирать каперсы. Забрались в овраг, где по склонам свисали темно-зелёные плети с причудливыми цветками – белые хрупкие лепестки, жёлтая сердцевина и, как усики бабочки, белоснежные длинные тычинки с сиреневой пыльцой. В засолку шли маленькие многослойные бутоны. Тысяча штук на одну банку. Сто двадцать шесть, сто двадцать семь… Они старательно считали, а воздух всё тяжелел от жары, запаха травы и шелеста кузнечиков. Двести сорок три… И Валя подвинулась к Жене. Двести пятьдесят… Сняла с его плеча круглого бронзового жучка. Двести пятьдесят один… И поцеловала. Поцелуй оказался скучным и невкусным, с уксусным привкусом пота. Женька дёрнулся, недоуменно бормотнул: «Ты чё?» Ничего. Двести пятьдесят три, двести пятьдесят четыре… Но вечером мимо Нинки с Галкой Валя уже шествовала как настоящая женщина.