И странный найдёныш Валя превратилась в прелестную Валентину, жену Митеньки. Голубые глаза, персиковый румянец, пепельные локоны из-под модной шляпки, лёгкая походка – шла она по жизни быстро, никогда не оглядываясь. Замедлилась только раз – когда родила Мите дочку Верочку, некрасивую, по-лягушачьи разевающую рот в поисках материнского молока. Валя отдала ребёнка маме Шуре, получила от Митеньки в подарок агатовую брошь и продолжила свою прогулку, не придавая значения неприятностям и переменам. В июле сорок первого Митя ушёл на фронт и сгинул, не прислав ни одного письма. Осенью в город вошли немцы, въехали на громыхающих мотоциклах и коричневых мохноногих лошадях, тащивших огромные подводы. Валентина, улыбаясь, получила патент, разрешающий продавать всякие сладости, и с утра отправлялась на базар, стараясь не видеть двух виселиц у входа, а потом в комендатуру – в руках белая тарелка с позолоченной каймой, и чуть колышется вышитая салфетка, намокшая от мёда. Зимой сорок второго влюбившийся в неё Рихард, великан, весело игравший на губной гармошке, отправил её в Бранденбург к своим родителям, а сам вскоре был вколочен бомбой в крымскую землю.
В город Валентина попробовала вернуться в начале пятидесятых, будучи уже женой майора НКВД Петра Гавриловича Орленко, сунула маме Шуре две сотенные, погладила по щеке спящую Верочку и под обидные обзывательства соседок Нинки и Галки вылетела со двора, всё такая же легкая и непонятная. Где была, как выжила? И как посмела явиться на глаза маме Шуре, ежевечерне вместо молитвы рассказывающей ангелоподобному Митеньке, как растит его дочь? Впервые задал себе эти вопросы и железный Петр Гаврилович и, не найдя ответов, задохнулся от боли в сердце в херсонской гостинице. А Валентина поехала дальше – через Одессу в Кишинёв, оттуда в Мурманск, затем в Казань, задержалась немного в Пятигорске, где, пытаясь понять эту странную женщину в шляпке, застрелился из табельного оружия милиционер Серёжа. В Ереване похоронила она Карена, целовавшего ей руки, когда подносила ему свою неизменную пахлаву, присыпав её грецкими орехами. Провожала она в последний путь и щедрого фарцовщика Додика, и гипертоничного ленинградского профессора Зарянова, и директора смоленского гастронома Гнатюка, и многих других, о которых она потом и не вспоминала.
Между тем она перебиралась всё ближе к морю, как будто возвращалась постепенно. Все чаще звонила дочери Вере, узнавала, что стала тёщей, а потом и бабушкой, и получала от всего семейства поздравительные открытки к официальным праздникам. Окончательно решила она вернуться домой, как только в церкви отпели Усова. Усов умирал скучно, ныл, жаловался, просил растирать холодеющие ноги. Требовал, чтобы Валентина готовила ему пшенную кашу с луком и шкварками, ковырял ложкой, брезгливо нюхал и ронял крошки на одеяло: «Убери!» В сентябре, в первый же день, когда в Симферополе подул холодный ветер, он всё-таки ушел – тихо, во сне, не попрощавшись с сожительницей. Валя быстро состряпала простые похороны, отдала ключ от квартиры усовской племяннице и отправилась на вокзальную площадь – такой же лёгкой походкой. Этого самого Усова она заприметила давно. Немолодой, с офицерской выправкой, он несколько раз в год приезжал проведать знакомых в порту, заходил и в отдел кадров, где опрятная Валентина угощала растворимым кофе и вкусно улыбалась. Он стал привозить ей конфеты, приглашал прогуляться по набережной и, наконец, предложил – по-военному прямо – переехать к нему в Симферополь. Валя вышла на пенсию, сложила в чемодан сберкнижку, три платья, пальто, брошку с агатом, подкрасила губы, поправила шляпку и отправилась к Усову. Переезд был совершён на электричке. И Валентина всю дорогу вздрагивала, когда поезд въезжал в туннель, и жмурилась от солнца, когда очередная гора была преодолена. Предвкушая новые перемены в жизни, она вышла на площадь и пошла между людьми, сумками и автобусами – лёгкой, молодой походкой.