Через неделю Женька погиб. Они с Валей забрались в сгоревшее после революции здание Таврического банка, надеясь найти в почерневших стенах клад. Говорили, что монеты из настоящего золота директор спрятал за правой рукой одного из белых строгих дядек, державших крышу над кованой парадной дверью. Внутри пахло гарью и паутиной. Валя осталась внизу на площадке, по краю которой плыли мозаичные рыбины, а Женька стал карабкаться вверх, но тут что-то хрустнуло, затрещало, пошатнулось. Валя успела выпрыгнуть и до вечера смотрела, как портовые рабочие разбирали чёрно-серые камни. Как вытащили такого же чёрно-серого, как будто каменного, Женьку. Валя быстро отвернулась и пошла домой, где ждал её дядя Костя, который вдруг стал страшно кричать, что она гадина равнодушная, и трясти её. Мама Шура кинулась защищать, но дядя Костя вдруг закашлялся, схватившись за горло, и кашлял всю ночь, мешая Вале спать. Утром мама Шура послала Валю на почту отбить телеграмму в Москву, чтобы Митя возвращался срочно, и начала учить Валю жарить пахлаву. Летела сквозь сито пушистая мука, нежно ложился комок сливочной сметаны, рассыпались крупинки соли и сахара. Сплетаясь в косицу, лилась холодная вода. Валя месила тесто до шелковистой гладкости, скатывала в тугой валик, резала наискосок и глядела, как распускается в кипящем масле слой за слоем. А потом окунала золотистую воздушную лодочку в пузырящийся медовый сироп. И на белую тарелку с золочёной каймой… Всё для ангелоподобного отрока Митеньки, который вот-вот прикатит из столицы, да не один, а с невестой, – получать благословение от дяди Кости, который так больше и не встал, только хрипел, выплёвывая кровавые пятна. И Валю, выросшую такой странной и чужой, видеть не хотел, как будто боялся, что она так же спокойно высмотрит и его смерть, чтобы потом уйти дальше.
Митенька Вале понравился сразу, а вот невесту его она невзлюбила – за чужой говор, за кукольность блестящих локонов, за серебристые пряжки на узеньких туфельках. Первым делом девочка невзначай мазнула сочной шелковицей по белоснежному воротничку гостьи, за что получила выговор мамы Шуры, и убежала на чердак – громко рыдать о своей сиротской судьбе. Утешать Валю пришёл Митенька, гладил её по голове, рассказывал про московскую жизнь, а из чердачного окна были видны красные черепичные крыши и худая полосатая кошка, которая катала абрикос, забавляясь с ним как с мышонком. Взяв пример с кошки, Валя затаилась, стала тихой, робкой и жалостной, помогала во всём маме Шуре, работала по дому легко, выметая, вымывая и вытряхивая по пылинке эту совсем не нужную здесь Митенькину невесту. Нет-нет, ничего она не говорила, но знала, что здешний морской воздух уже разъедает их общую чашку, покрывает её сеткой трещин. Одно неловкое слово, резкое движение – и вся их будущая свадьба разлетится на кусочки. Так и произошло в день, когда перестал дышать дядя Костя и Валя разрезала последнюю жёлтую атласную юбку мамы Шуры – на лепестки для венка. Молчала, скручивая лилейные цветочки и подкрашивая сердцевины чаем. Слушала, как шёпотом ссорятся Митенька с невестой, возвращаться ли им в Москву или остаться здесь. Митенька горячился, убеждал, что тут работать ему будет лучше, – вот уже зовут его строить санаторий на набережной. Невеста же считала, что делать здесь нечего, лучше уж тогда похорониться вместе с дядей Костей на старом кладбище возле сенного рынка. А Валечка, затаившись, склонилась над матерчатыми цветочками – и солнце вечернее золотило её так, что поневоле засмотришься. Митенька, как настоящий художник и архитектор, взгляда не отрывал, а как невеста укатила домой, стал Валю рисовать и улыбаться ей ласково. Мама Шура, овдовев и постарев, заметила их сближение, сразу смирилась и начала поучать Валю, как сделать, чтобы жизнь мужская проходила в довольстве и покое. Валя только пожимала плечами: это муж должен делать её счастливой, это он должен быть ей благодарен за то, что выбрала его, подарила ему себя всю, как куколку фарфоровую, что сидела в серванте у Нинки и была похожа на неудавшуюся невесту Митеньки. Кукла была кудрявая, голубоглазая и улыбчивая. Играть с ней не разрешалось. Разве что по праздникам, вымыв как следует руки, можно было подержать её немножко, погладить по волосам, поправить розовый бант на платье – и обратно на полку, за стекло.