Но компания и не слушает его, продолжает развлекаться. Коля запевает:
— А мы деду укладем!..
— Укладем! — подтверждает хор.
Старичка заворачивают в тулуп и укладывают на лавку. Он барахтался, но без толку.
— А мы деду привяжём! — в руках у Коли бечевка, висевшая на гвоздике у печки.
— Привяжём! — соглашается хор и прикручивает старичка к лавке.
— А мы деду подстрижем! — Коля щелкает ножницами, лежавшими на столе вместе с шилом и дратвой, — старичок, видимо, сапожничал, коротая ночи.
— Подстрижем!
— Ребята! Да отвяжите вы меня, ради бога. Пожалейте старость-то! — верещит, захлебывается писком старичок. Над воротником тулупа блестят, выкатываются черные пуговки-глаза. Он задыхается, овчина лезет в нос, в рот.
Рыжие клочья опадают на овчину, на пол, обнажается остренький, веснушчатый подбородок.
— Сволочи, сучьи дети! — кричит старичок с придыхом и хрипом.
— Не волнуйтесь, дедушка! Помолодеешь — и отпустим, — улыбается Коля, в его тихих, густо-голубых глазах отсвечивает, прыгает любопытство.
— Атанда! — стучат в дверь. Компания, сшибаясь у порога, отталкивая друг друга, выскакивает из сторожки. Старичка развязать забывают, он задыхается, бьется в жаркой овчине.
Тревога поднята зря, прохожий свернул, не доходя квартала. Но старичка и сейчас никто не вспоминает, криков не слышно, да и не услышишь, потому что старичка настиг сердечный удар.
Потом компания сидит в подвале, пьет вино, прихваченное в ларьке, и с живостью вспоминает приключение.
Коля держится с горделивою замкнутостью: губы помечает этакая надменно-победительная усмешечка, холодно-строго сужаются глаза, неестественно выпрямляется, отвердевает шея — уж так доволен Коля собою, уж настолько значительнее и смелее он сидящих вокруг приятелей, что и говорить-то ему неохота. Только со странною поспешностью дергается кадык на открытом горле — это проглатывает Коля сладкую, обильную слюну. Не то что ему страшно, неловко или противно, но, повторись сегодняшний вечер, Коля, пожалуй, не полез бы в ларек, не стал бы мучить старичка, и невозможность переиначить сделанное понуждает так бешено работать слюнные железы, понуждает Колю повторять про себя: «Пустяки, пустяки! Подумаешь! Вышло, и ладно, не думай!..»
Сразу же после ареста его возили, показывали труп старичка. Коля уже забыл о своих размышлениях в подвале и даже упрекнул старичка: «Эх, дед, дед! Надо тебе было выходить. Спал бы да спал. Сейчас бы пиво где-нибудь пил».
Полина Федоровна на первом же допросе говорит с профессиональным спокойствием:
— Вот, Коля. Ты человека убил. Теперь что скажешь? — точно они и не расставались на три года, а все продолжается старый разговор, точно Коля прямо с подножки угнанного автобуса сошел у дощатой сторожки.
— Я не думал, что так получится, Полина Федоровна.
В «своем любимом досье» — общей тетрадке — Полина Федоровна запишет после суда против старой записи о Коле: «Какая я дура! Не разглядела. Да нет, мне бы и в голову не пришло. Что с ним будет».
В колонии он провел ужасный год — старожилы помыкали им, с какою-то неистощимой злобой и изобретательностью унижали его: неделями Коля сидел без обедов — отбирали; стал бессменным приборщиком в уборной, ходил в синяках и шишках, полученных за нерасторопность.
И тут судьба отомстила Коле со всей жестокостью за прежнюю душевную леность, за холодное, бесполезное отрочество, определив ему не раньше и не позже, а именно теперь привязаться, сердцем поверить странному человеку по фамилии Курабов. Он отсиживал пятый срок, и среди этих лет была плата и за убийство, и за ограбление банка, и за подделку каких-то очень крупных финансовых документов. Курабов был очень замкнут, носил золотые очки, золотые карманные часы, никогда не грубил и ни с кем не ругался, все его боялись и чрезвычайно уважали, даже сам начальник колонии по прозвищу Казань. Поговаривали, что Курабов имеет два высших образования, знает несколько языков и на воле у него осталась распрекрасная жена, будто бы народная артистка. Она его до смерти любит и шлет каждую неделю богатые посылки.
Для Коли злее и ехиднее наказания судьба не могла придумать: полюбить этакого демонического человека и не быть с ним знакомым, жадно собирать о нем все слухи, исподволь выспрашивать о его привычках, пристрастиях, с почти женской ревностью следить за каждым шагом, каждым взглядом и даже не надеяться, что он когда-нибудь заметит тебя — какое ему дело до такой мелочи. Ну, не славная ли месть: заставить тратить на столь пустое занятие все силы сердечные?
Он так глубоко и страстно обожает Курабова, что удерживается от внешнего подражательства, хотя невероятно хочется и ходить так же, и взглядывать этак коротко, искоса, загадочно, и разговаривать, чуть заикаясь, но воздержись, воздержись, если опасаешься стать злой карикатурой на любимого человека!