— Что-о?! — Офицер бочком, суетливым шажком пробрался к столу, неловко обогнул его, бедром зацепив угол, не садясь, схватил трубку и большими щепотями стал набивать ее — махорка просыпалась с мелким крупяным шорохом. — Ах, боже мой! Я чувствовал что-то неладное. И говор твой, и странное волнение. Я подумал — страх, а здесь вон что! — Дым попал ему не в то горло, он, натужно краснея, закашлялся и замахал руками на розового улыбающегося Митина. — Ты выйди — кха-кха — выйди! Позову!
Офицер справился с кашлем, справился с поразившей его новостью насчет Володиного происхождения — спокойно сел, упер в столешню локти, голову захватил ладонями и долго, молча смотрел на Володю. Затем очнулся, потряс головой, встал, негромко спросил:
— Ну, как вы там?
Володя не ответил.
— Впрочем, я не хочу знать. — Он прошелся, взял со стола фуражку, обмахнулся ею — непривычно и жарко было разговаривать с этим странным Зарукиным. — Да, не хочу. Мне неинтересно. Ты понимаешь, Зарукин, мне неинтересно знать, как вы живете, даже как живет мой внук. Я не согласен с вашей жизнью. Я умру, чтобы ее не было. Но, увы, она будет, она есть — вот ты сидишь передо мной.
Офицер опять вернулся за стол, опять взялся было за трубку, но передумал, легонько отбросил ее и, выпрямившись, откинув голову, четко, громко заговорил:
— Ты пойми, Зарукин. Я вижу, знаю, что нас не будет, более того: я знаю, что доживаю последние дни. Да, да, все скверно, нелепо, но я не могу, не имею права перед смертью наплевать на прожитую жизнь. Я ненавижу красных, я убежден, что они погубят Россию, и я должен до последней секунды служить своему убеждению.
— Мой внук — твой приятель, значит, тоже мой враг. Конечно, он в этом не виноват, виновата эта дикая, страшная судьба… Пойми, Зарукин, я не зверь, и сердце у меня есть. В другое время, может быть, я дал бы ему волю и понежил, потешил бы расспросами о внуке. Моя же кровь, мое, черт возьми, будущее. Мне тяжело, Зарукин, очень тяжело. Ты не представляешь, Зарукин, как мучительно знать: твое, кровное, враждебно тебе, ненавистно — скорбь, одна черная скорбь остается в сердце. Но я знаю и другое: пусть память обо мне будет враждебна моему внуку, пусть горчит этим кровавым непониманием, и все же она не будет жалкой, постыдной памятью о человеке, не умевшем умереть. Если мой внук и узнает обо мне, ему не придется краснеть или мучиться за мою честь: он возненавидит меня, молча склонит голову — этот настоящий враг был моим дедом.
«Почему он говорит „если узнает“? Значит, со мной все решено? Значит, я не выживу? Но как же так?! Я хочу выжить, я хочу вернуться! Неужели не ясно: я хочу вернуться и жить по-другому!»
— Я не витийствую, Зарукин. Все это я говорил к тому, чтобы ты понял — мы враги. И потому я поступлю, как враг. Сердечно сожалею, но по-иному не могу.
Офицер подошел к двери и крикнул:
— Митин! Возьми!
Володя, не дожидаясь, встал и пошел, неверно, тяжело переставляя ноги, не усмиряя прозрачного пламени, которым горела легкая, сухая, необычно ясная голова: «Если я не вынесу, не выдержу, мне не вернуться домой. Ни к матери, ни к Насте, ни к Кехе. Ни к кому! Я должен молчать, должен терпеть — иначе нельзя вернуться! Вот, вот, когда я догадался, вот что от меня ускользало! Я так хочу вернуться — я не предам, я вытерплю», — шелестел высохшими губами Володя.
Улыбающийся Митин взял его под руку:
— Пойдем, парень, пойдем. Маленько потолкуем.
В просторной, гулкой комнате их ждал угрюмый, губастый парень, конвоир, ударивший Володю в доме учителя. Шинель его, гимнастерка валялись на полу, у окна, а на нем осталась исподняя грязная рубаха, выпущенная поверх штанов, и с неподходившей лихостью сдвинутая на затылок черная шапка. Рубаха под мышками почернела от свежего пота. Парень стоял рядом со странным топчаном, который в изголовье расширялся, образуя букву Т с непомерно толстой и широкой верхней перекладиной; по бокам свисали длинные сыромятные ремни, в изголовье же и по краям широкой части были приколочены разномерные чурбачки с округлыми углублениями. «Надо отвлечься главное отвлечься, — с сухой, режущей болью в голове думал Володя. — Будто у зубника на приеме. Отвлечься, вспомнить что-нибудь, и не так страшно будет».
Митин толкнул его к губастому парню. Володя, клонясь, падая, побежал, выставив ладони.
— Давай, Федька, по-быстрому.
Губастый Федька поймал Володю за ладони, быстро отпрыгнул против движения и резко дернул вверх — деревянные пыльные доски пола хлестанули в лицо, но сильнее этой боли была пронзительная, рвущая боль в плечах. Потерявшись в ней, Володя все же слышал, как его раздели, бросили на топчан, как заскрипели на руках и ногах сухие сыромятные ремни. Его окатили водой, и Митин сказал:
— Счас подбыгает, начнем, по мокрой-то скольз большой выходит.