Володя еле-еле подтянулся, припал плечом к стенке, скособочился, оперся бедром о землю и ждал так, не сидя, не лежа. «Передохнуть не дали, гады».
Вошел Кехин дед, в шинели внакидку, без фуражки, с «летучей мышью» в руках. Он поднял ее, огляделся, увидел Володю. Присел возле на корточки, поставил фонарь на землю и со странною, смущенно-кривоватою усмешкой сказал:
— Послушайте, Зарукин. Я к вам с неожиданным предложением. Я могу вас отпустить. С одним, в сущности, пустяковым условием…
Володя прикрыл глаза, фонарь стоял слишком близко, утомляя ярким, приторно-керосинным жаром.
— Вы согласны? Согласны?! — Кехин дед торопливо, облегченно вздохнул. — Тогда прошу вас, передайте сыну, внуку… что я погиб в конце августа, вот здесь, в Юрьеве. Может быть, они, — Кехин дед снова смущенно, криво усмехнулся, — блинов испекут, помянут. Ну по-христиански, что ли… Что я когда-то был. Может быть, помянут… Как вы думаете?
Володя молчал.
— Впрочем, вы просто скажите. И как им заблагорассудится.
Володя молчал.
— Сейчас я прикажу, вас проводят, и с богом, на все четыре стороны.
Володя понял с долей мстительной радости: этот человек боится, плюнул на все свои принципы и пришел просить его, Володю, которому он так твердо объяснил, что такое честь и настоящий враг. Он испугался, пусть не смерти, не пули, а черной, вечной безвестности, испугался пропасть, утонуть в этой ночи — ни слова, ни стона, ни горстки земли не дойдет до будущего. «Ох, как ему страшно! Как нужны ему эти блины и поминки!» Володя отер с губ кровь и улыбнулся:
— Нет. Ни за что!
Офицер вздрогнул, нахмурился:
— Но, Зарукин, поймите. Я, как говорится, по-человечески вас прошу. Я не задеваю ваших принципов, убеждений, я просто хочу хоть воробьиной памяти о себе у родных мне людей — поймите.
— Ни за что!
— Жаль. — Офицер встал, поправил сползшую шинель. Нагнулся, поднял забытый фонарь. — Когда-нибудь вы поймете, что и у жестокости есть мера.
— Посмотрим, — сказал Володя. — Посмотрим, как меряете вы.
Офицер ушел. Под скрежет ключа зашептал Степка:
— Так его, Волоха. Так, гада. Молодец!
Володя снова лег на живот, раскинул руки, сморщил в сухом плаче лицо: «Ну, никаких сил, ни капли больше нету!»
Его расшевелил Степка, больно, требовательно тряся за плечи.
— Волоха, слышишь?! Волоха, ура кричи!
В селе стреляли, выстрелы все сгущались и сгущались, приближались к сараю. Степка улыбался, морща длинный грязный нос, — белели плотно сжатые ровные зубы.
— Батя привел, успел! Ура, Волоха!
Он ухватился за жердь стойла.
— Помоги, не дело с голыми руками оставаться.
Володя, преодолевая слабость ноющего, больного тела, встал, тоже схватился за жердь, и они рухнули вместе с нею. Степка всунул ее между столбов стойла и, хакнув, переломил.
— Держи, — бросил Володе толстый, березовый дрын с размочалившимися на изломе волокнами.
Кто-то уже дергал, рвал дверь. Степка кинулся к ней, махнул Володе и показал: вставай, мол, напротив.
Дверь распахнулась, Степка выронил дрын:
— Митяй! — заорал он. — Паря-я! Живем!
Степка побежал за Митяем, но вернулся:
— Волоха, ты ляжешь пока в огороде. Чтоб не нарваться. Я скоро, — и убежал, вытирая ладонью счастливое потное лицо.
Володя выглянул из сарая — серенькое влажное утро слабо дохнуло ему в лицо. Он оперся на палку, постоял так и все дышал, дышал, пока легкие не заломило от избытка воздуха и в ушах не возник тихий кружащийся шум.
Снова очень близко послышались выстрелы. Он присел и оглянулся: по короткому узенькому переулочку, упиравшемуся в сарай, пятилась Нюра. Черный платок сбился на спину, и смугло-русые, тепло светившиеся волосы оплечьем лежали на сером сукне. Нюра пригибалась, чтобы изгороди слева закрывали ее, и пятилась осторожно, плавно, держа винтовку наперевес.
Володя встал, отбросил обломок жерди и, забыв о выстрелах, о страхе, в самом деле забыв обо всем на свете, позвал:
— Нюра! Нюра! Я здесь!
Она медленно повернула голову и улыбнулась, тоже осторожно, чуть-чуть приоткрыв большие, тяжелые губы, в глазах метнулась темная тревога. Она пригнулась еще ниже, крикнула шепотом:
— Вова, сейчас, сейчас. Ты не ходи, спрячься.
Но Володя не понял, не мог понять, что она говорит, и подбежал к ней:
— Нюра, здравствуй. Нюра, милая!
Выстрел — и кто-то пискнул возле Володиной головы.
Нюра вскочила, бросив винтовку, сильно, плотно обняла Володю, закрыла и потянула вниз. Опять близко, за огородами, кто-то выстрелил.
— Не успела, — сказала Нюра. — Вова, Вова. Светленький…
Он почувствовал, что тело ее неудержимо потяжелело, что он падает с ней на густую траву дороги. Он развел ее руки, привстал — еще пылали ее щеки, еще не слетела с ее губ последняя грустная усмешка… «Нюра, Нюра», — он заплакал и, плача, захлебываясь, говорил:
— Я не успел тебе сказать… Недавно понял. У нас же твоя улица есть… Юной партизанки Ани Пермяковой. Я скажу, я обязательно скажу, что тебя так никто не называл.
Его провожали Еремей Степаныч и Степка. Остановились у сосны, где он прощался с Нюрой так недавно. Еремей Степаныч обнял его: