— А у нас чувство в разгаре. Решили свадьбу сыграть в Москве. Прибыл на Казанский вокзал — никто меня не встречает. Дождался пустого перрона, уселся на чемодан, огляделся — странное, скажу тебе, чувство появилось. Вроде бы все это снится, вроде бы все это не всерьез, и тем не менее так называемый червяк сомнения очень больно и тоскливо вгрызся в сердце. Погрыз он меня, погрыз, смотрю, Алевтина идет. То ли что-то перепутала, то ли последние колебания отбрасывала. С тех пор и москвич. Учителем рисования, в профессионально-техническом училище. Столяры-краснодеревщики от нас выходят. Борис в Нефтекамске живет. Уже на пенсии — он рентгенологом был. Слава в Ленинграде. Художник. А Левы нет. Умер.
Так захотелось ахнуть, поскорбеть в голос с жалкими, невзрачными междометиями — еле удержался. Как он звонко читал на далеком крыльце, какую честную компанию собирал вокруг: отважные, нежные, милые люди населяли книги, читанные им. И я там был, на том крыльце, и помню, к несчастью, Леву живого.
Софья Дмитриевна строго покашляла-погмыкала, привлекая мое внимание.
— Серазитдинов очень шалил. Просто хулиган был. — Смутно припомнил Серазитдинова. Софья Дмитриевна пристально рассматривала меня выцветшими голубыми глазами, точнее сказать, льдисто усталыми. У нее не накопилось новых воспоминаний, и она повторила:
— Как чувствует себя ваша мама?
— Не говорите мне «вы», Софья Дмитриевна!
— Да? Странно. Почему? — И она отвернулась.
Вадим показывал свои рисунки, акварели, пейзажи, собранные из разных пород дерева, показывал давние портреты, писанные Славой.
— Узнаешь?
На портрете была молодая Софья Дмитриевна, с яркими голубыми глазами, с мягкой и грустной улыбкой, с льняными, шелково стекающими волосами.
— Он висел у вас в зале, над круглым столом?
— Правильно.
— А у Софьи Дмитриевны была балалайка, и она плясала и пела, когда приводили гости.
— Правильно! И сейчас балалайка есть. — Вадим оживился, чуть ли не побежал в другую комнату, вынес балалайку, протянул Софье Дмитриевне:
— Пожалуйста, сыграй.
Она без улыбки взяла балалайку, привычно устроила на коленях:
— «Светит месяц, светит ясный…» — пела Софья Дмитриевна дребезжаще, негромко, вероятно, с трудом слыша себя, но как пронзительно и грустно было ее пение. Положила балалайку на стол:
— Устала. Хватит.
Невестка Алевтина отвела ее на диван.
Вадим раскрыл очередную папку с рисунками и акварелями:
— А это узнаешь?
Акварель изображала Крестовоздвиженскую церковь в Иркутске. Белая, строгая, высоко вознесенная над Ангарой, как бы очищаемая постоянно легким ветерком, взбегающим от берега — сколько слов, сколько лиц, сколько прозрачных дней запомнил я, многие годы кружа у Крестовоздвиженского холма.
— Когда ты там был?!
— Лет пять тому. Искал тебя в Иркутске, но поздно было. Хорошо я там порисовал.
Первая моя учительница, в черном платье, трогательно нахохлившись, закрыв глаза, дремала на диване; Крестовоздвиженская церковь в Иркутске нежно и робко проступала на акварели, напоминая о лучших годах; Вадим смотрел дружелюбно и даже родственно, так сказать, голубыми глазами детства — удивительно, как Москва разъединяет, сводит, переплетает наши судьбы, как ведет нас по той или иной улице в благосклонный к нам вечер.
Странники у костра
I
Крытов жил в Древлеве, городке, украшенном заповедными церквами, монастырями, деревянными резными улочками, хранившими русский дух. Слыл чудаком, был немолод и некрасив. Белесо-рыжие, сношенные почти в пух волосы на веснушчатом черепе, вздернутый нос со сходящей на нет переносицей, круглые синие глазки под рыжими ершиками. Однажды Крытов (в приступе отчаянного желания хоть как-то облагородить лицо) покрасился, вытеснил рыжину каштановостью. Вытеснить вытеснил, но тут же раскаялся: «На храмах маковки покачнутся от такой рожи». А жена, онемев и обессилев ногами, тяжело опустилась на стул перед новоявленным шатеном.
— Бес попутал, Марья Ивановна! — не отрываясь от зеркала, объяснил Крытов. — И в Древлеве бесы водятся.
Но смывать краску, а тем более исчезать куда-нибудь из городка до принятия естественного вида наотрез отказался:
— Пусть посмотрят на дурь человеческую. То есть на мою. Может, кто и поймет, что природу исправлять вредно.
Он рыжел медленно, стойко, не потупляясь и не конфузясь при встречах со знакомыми — а знаком он был со всем Древлевом, — напротив, Крытов строго хмурил свои черные молодые брови, точно требовал от каждого встречного: «Ну, где твоя ухмылка-улыбка, где твой веселый законный кураж?»
Но горожане не задерживались на его косметической промашке, разве кто-нибудь торопливо отмечал: «Вот дает!» — и бежал дальше: в Древлеве привыкли к иным, не столь невинным крытовским странностям.