Алексей Данилович шел теперь к Ободову Петру Андреевичу, бывшему своему начальнику, так сказать, к начальнику своей молодости. При нем он из работяг, из Лехи Длинного превратился сначала в прораба Пермякова, а потом — в начальника участка Алексея Даниловича. Ободов заставлял учиться, растолковывал сопромат и в прорабской же диктовал решения контрольных работ. Ободов давно вышел на пенсию, но не поехал жить ни в Москву к жене, ни к сыну в Киев, остался в Братске, видимо, не представляя завершения жизни без его красной земли. На пенсии он как-то сразу скрючился, поддался ревматизму, ходил теперь с палочкой, из седовласого, голубоглазого, осанистого человека ссохся до сморщенного желтолицего старичка-паучка.
Когда позвонил в дверь, услышал сохранившийся бас: «Открыто!» и вспомнил, что Петр Андреевич никогда не закрывается.
Ободов сидел в просторном кресле напротив двери, покуривал, батожок висел на кресельном шишаке.
— Здравствуй, здравствуй, Леша. Рад, — голос его вдруг дрогнул, бессильно отсырел, — Прости, ради бога, не могу без слез смотреть на красивых, статных людей. Я не завидую, но так остро ощущаю себя развалиной при этом, физической ненужностью. Ужасно: нецелесообразное, некрасивое, крючкообразное существо — бр-р-р…
— А я к вам проститься зашел. Как встарь говорили, за последним напутствием.
— В отпуск? Переводят? Командируют за границу? Садись, садись, Леша. Вот сюда. Попереглядываемся немного.
— Ухожу, Петр Андреич. Пешком. До России хочу не торопясь, с оглядкой дойти.
— Что же ты, уволился?
— Да.
— И как же тебя увольняли?
— С трудом. С угрозами, с уговорами, с большими и малыми торможениями.
— Та-ак… Подвинь-ка мне вон те таблетки. Эти, эти, спасибо. — Петр Андреевич запил таблетку, снова взялся за трубочку. — Теперь скажи, Леша, зачем идешь?
— Для себя. Я один, в сущности, ничто меня не держит. Вдруг получится со стороны на себя глянуть.
— Не хочешь, Леша, сказать.
— Я и сам в точности не знаю, Петр Андреевич. Просто приспичило.
— Ну-ну.
Петр Андреевич задумался, да и Алексею Даниловичу хорошо было помолчать — устал он от увольнения, от объяснений, сборов, прощаний так, что в глухие, бездумные минуты и самому казалось неясным: зачем идет, что искать будет?
— Леша, какие-то слухи осенью были. Будто народный контроль тебя пытал. Будто бетон ты увез? Или железобетон?
— Был народный контроль. Но выяснил: я перед ним чист.
— Все-таки был? Тебя не казенная обида гонит?
— Абсолютно добровольное желание.
— А колокол твой звонит?
— Да. Я давно там не был.
— С колоколом ты молодец.
— Не знаю, не уверен.
— Скромничаешь?
— Уж очень много обо мне звону было. А это нехорошо.
— Главное, колокол останется.
— На прощание позвольте вопрос, Петр Андреич. Давно мучает. Помните, наклонную галерею вели? Я был начальником участка. И хорошо работал. Помните? И тогда начались общественные страсти с отстающими подразделениями. Почему вы так легко отправили меня в Усть-Илим?
— Ты же сам попросился, в отстающее СМУ.
— Правильно. Но вы могли бы отговорить. Вы столько души в меня вбухали. И вдруг ни слова не возразили. По-моему, даже презрение было. Поезжай, мол, скатертью тебе дорога. И косились вы на меня долго. Я чувствовал.
— Эх, Леша. Какая полная жизнь была! А теперь по порядку. С презрением ты чересчур хватил. Презрения не было. Было сомнение в твоей инженерной трезвости и чести. Ты вот-вот стал бы у меня главным инженером. Я радовался, как ты цепко и с полетом строишь. И вдруг оказывается: тебя легко сбить. Кампания эта с отстающими была временной и несерьезной. Грехи министерского планирования мы покрывали лучшими людьми, стоящими на нужнейших для стройки местах. Чушь! А ты в нее бросился очертя голову.
— Почему же вы не остановили?
— Я был очень зол: раз, думаю, ему романтика важнее дела, пусть идет к отстающим. Потом я простил тебя, понял, что ты — азартный человек и любишь в работе сопротивление. Причем искусственно усложненное сопротивление. Ты, похоже, жалеешь, что героем почина стал?
— Жалею. Пустой был номер. Не было простого порядка, элементарной дисциплины — любой толковый прораб справился бы с этим отставанием. Но стыдно было возвращаться и каяться.
— Зато сегодня легко каяться. Вряд ли, наверное, думаешь, увижу этого старикашку.
— Простите, Петр Андреевич, за излишества, но сердце буду отогревать, вспоминая вас.