Другое дело, что это – лишь этап, через который любой сколько-нибудь внятный гуманитарий проходит на первом–третьем курсе; его восхищает и пугает наблюдение Данилевского о замкнутых монадах национальных миров, философское шаманство Шпенглера на тему безысходности цивилизаций, манит интеллектуальное колдовство Льва Николаевича Гумилева с его расчисленными по календарю периодами спада и подъема пассионарности, которые сменяют друг друга четко, как уроки в школьном расписании… Потом до гуманитария доходит, что Данилевский – это, как ни крути, вторая половина XIX века, и поезд немножко ушел; гуманитарий читает убийственную рецензию Германа Гессе на Шпенглера: главная беда этой книги не в том, что ее автор переврал все на свете (кто из историков не врет?), главная беда этой книги не в том, что ее автор шовинист (любой здоровый национализм рискует скатиться к шовинизму), а главная беда этой книги в том, что ее автор слишком серьезно к себе относится. Гуманитарий понимает, что и его беда – в том, что он слишком серьезно отнесся к себе и теории «культурных матриц», которые неизменны и от которых не отойдешь. Ни в жизнестроительстве, ни в политике. И уже Гумилева он начинает щелкать как орешки; это же не теория, это роман! Захватывающий, всемирный, но – роман.
После чего гуманитарий делает простейший вывод – на будущее; культурную почву, стереотипы национального сознания, зафиксированные словесностью, искусством, бытом, обычаем, желательно учитывать при любых переменах. Хоть семейных, хоть государственных. То есть не спешить, не ломать об колено, а медленно менять вместе с окружающей жизнью. В прямом смысле слова готовить
Такой вот элементарный вывод делает к четвертому курсу нормальный гуманитарий и переходит к более насущным проблемам. Описывает материальную культуру народов Севера, изучает документооборот Петровской эпохи, а то и готовится писать диссертацию про Пушкина. Другой вопрос, что у гуманитария, пока он прорастает через этот неизбежный уровень личностного развития, нет в руках инструментов власти. Он не в состоянии налететь и расшибиться о прошлое в надежде проскочить в грядущее без долгой и упорной работы по модернизации культуры, по смене ее долгоиграющих стереотипов. И не может поломать об колено будущее ради сохранения иллюзии о какой-то неподвижной матрице непреходящего прошлого.
А политики, как правило, не гуманитарии по образованию и складу ума (в этом смысле даже юриспруденция – наука относительно точная). Когда они запоздало ввергают свое сознание в студенческую проблематику, это и благо, и зло. Благо, ибо есть шанс, что и они тоже прорастут на следующий уровень. Зло, поскольку слишком велик соблазн царящую общественную ложь, бутафорскую демократию, практику тотального передела и безудержного самоудержания власти как таковой описать в терминах американских этнокультурологов («культура имеет значение») и русских кинорежиссеров («культура – это судьба»). Подкрепить цитатами из Ильина, который был достойным человеком и отличным публицистом, но даже не Шпенглером. И поставить точку в развитии. Личном и, что гораздо хуже, общественном.
Культура – это не судьба. Культура – это почва, которую нужно беречь, возделывать, но не обязательно засаживать из года в год, из века в век одними и теми же сорняками. Тогда она действительно имеет значение. А судьба – это историческая сила, которая меняет обстоятельства и понуждает нас к развитию. Культура охранительна; судьба непредсказуема. Без опоры на медленно меняющуюся культуру скорострельная судьба – все равно что перекати поле. Без готовности ответить на вызов судьбы культура – засохший и безжизненный надел; только ветер переносит новые семена и дает шанс на постоянное обновление.
Лужков как наше все