Тогда он создал Альянс и Тайный Альянс.
Тайные братства понимали его с полуслова.
Кто привлекался в эти братства, как? В первую очередь, ясное дело, шла бедняцкая молодежь, сапожники, наборщики, рабочие, всегда начиненные злостью и завистью к богатым, всегда со сжатыми кулаками.
Не гнушался Мишель, как его называли везде, и бродягами, полу-преступниками, этими, ещё по идее Вейтлинга, сверхэнергичными антиобщественными элементами.
Но встречались и другие люди.
Тогда начиналась игра.
Если Бакунин нуждался в человеке, он превращался в неотразимого обольстителя. Тонкая и благодушная веселость, хороший тон и вкус, искры остроумия действовали на человека, словно хмель. Перед ним был настоящий барин, образованный человек, утонченный интеллигент, читавший на зубок любимых авторов, напевавший мелодии, увертюры. Эти светло-голубые большие, по-детски доверчивые и открытые глаза несли по его желанию неизъяснимое очарование, губительное для мыслящего человека.
А серебряные кудрявые волосы, окружавшие высокий лоб! Но главное, слово его, ученое, обильное, проникновенное. Ласковый, как овечка, он обволакивал сердце стремлением к ответной благодарности.
— Мы будем братья. Когда у Вас будут деньги — Вы мне, а я — Вам.
И некоторое время в его фонд сочились средства новообращенного.
Однажды за соседним столиком оказался профессор философии. Бакунин насторожился. Он смотрел на него, намереваясь околдовать своим взглядом. Речь будто случайно зашла о Шопенгауэре.
— О Шопенгауэре? — провозгласил Бакунин, обращая взор на соседний столик, — вот кто может сказать о Шопенгауэре.
Они разговорились.
— Вы не масон? — таинственно спросил Бакунин.
— Нет, у меня отвращение к тайным обществам.
— Отчего же?
— Мне претит следовать догме одного человека, — ответил тот, чувствуя, что с ним уже что-то происходит и пытаясь удалиться от этого человека.
— Ну, так вы наш, — сказал Бакунин.
— Нет, — воспротивился профессор, — я хочу оставаться свободным. Идти за другими, не зная куда — это не мое.
Но было уже поздно. Бакунин был так красноречив, так умен даже для ученого, что легко взял его за душу, перевернул, зажег ее, убедил в необходимости насильственных мер против государства.
Великий змий окружил профессора своими фатальными кольцами.
Странное возбуждение владело им всю ночь, без сна расхаживал он по комнате, посылал проклятие всей прошлой жизни, отказался от службы, от профессуры, и с головой в бакунинское "
Зато статьи и толстые брошюры распространялись по Европе тысячными тиражами. Гонораров Бакунин не брал.
Как проходили его дни? В комнате его всегда толпились десятки людей. Он еще спал, а кто-то уже скрипел на стуле, дожидаясь его пробуждения.
— Бакунин, вы спите?
— Да, черт возьми!
Он тяжело, со стоном подымал по частям огромное тело и долго плескался за занавеской. Там стояли кóзлы, покрытые досками и тощим тюфяком, лавка с тазом для умывания. Одежду он снова надевал ту же, в которой спал, блуза эта хранила пятна трапез за несколько последних лет.
Потом выходил в комнату и начинался бесконечный разговор, курение, чай, и в перерывах писание острых, всегда злободневных статей.
— Бакунин, почему Вы не написали мемуары?
— Начинал. Скучно писать о себе.
— А Вы бы написали о своих друзьях. О Белинском, например, о нем сейчас много толкуют.
— Белинский — это неумытый реалист по темпераменту и по натуре.
— А правду говорят, что в Дрездене Вы сожгли все красивые здания и выставили на расстрел произведения Рафаэля?
— Я не понимаю, почему здания нужно беречь больше людей? А насчет картин никогда такого приказа не давал, но посоветовал немцам поставить Мадонну Рафаэля и послать глашатая к начальникам прусских войск с заявлением, что если они станут стрелять по народу, то погубят великое произведение бессмертного художника.
— А если бы пришлось защищаться от русских войск?
— Ну, брат, нет. Немец — человек цивилизованный, а русский человек — дикарь, он и не в Рафаэля станет стрелять, а в самую как есть Божью Матерь, если начальство прикажет. Против русского войска с казаками грешно пользоваться такими средствами — и народа не защитишь, а Рафаэля погубишь.
— Вы боялись расстрела?
— Никогда. Меня, вообще, соблазняла мысль умереть с оружием в руках, но пришлось отступать. В Кенигштайне я просил, чтобы меня расстреляли, ну, а в австрийской тюрьме я просто-напросто отрицал, что принимал участие в восстании. И убедился, что меня считают агентом Николая.
Странное впечатление производили на непосвященных посетителей обитель супругов.