Я французским владею не блестяще (это мягко говоря), но, тем не менее нынешние французские газеты просматриваю. Потому что не надо хорошо владеть французским, чтобы понять антиизраильскую, проарабскую французскую прессу. По фотографиям, по карикатурам, по заголовкам, по тем или иным фрагментам я все-таки могу понять с помощью франко-русского и русско-французского словаря. Тем более, что между Францией и Россией, между французским и русским языками давние связи — давний коллаборасион. Стрелка-указатель в парижском метро — “sortie”- выход. Идут по направлению стрелки, то есть ищут туалет. Вспоминаю в который раз Салтыкова-Щедрина “литературно-политический нужник”, просматривая французские газеты. “Глаз” труднопроизносимое слово “зъе”, что-ли. Зенки. “У, зенки бы мои тебя не видели”. Вот именно, зенки бы не видели. Интересно общее французское слово “томбе”- падать, “бэссэ” — понижать, “пердр” — терять. Падать духом — “пердр кураж”. Последнее особенно понятно по русски. Падать и терять — нечто подобное по-русски и по-французски. Что упало, то пропало. Отсюда понятие “пердр кураж” — терять дух. Листаешь нынешние французские газеты, даже не владея французским языком, и все равно ощущение “пердр кураж” — “потеря духа” как у Салтыкова-Щедрина в литературно-политическом нужнике. Падать можно по всякому, можно падать честно и с достоинством, но можно терять и совесть, и здравый смысл. И обуреваемым общим хоровым направлением, оглушенным собственной риторикой, ослепленным истинно проарабскими идеями можно даже терять инстинкт собственного самосохранения. “Пердр кураж” — терять дух. Я читал, где-то в дореволюционное время был хор донских казаков, который исполнял донские казачьи песни, своеобразно подпевая с другого конца “пердр кураж”, но по нотам. Хор этот пользовался большой популярностью среди иностранцев, особенно французов, которые тоже любят “а ля рюс” - все по-русски. Раньше в России простонародье, особенно лакеи, любили говорить по-французски, конечно, не так хорошо, как французские лакеи или кухарки, но все-таки говорили. Смердяков у Достоевского по- французски выражался. Или у Аверченко, о русском писателе-эмигранте, выехавшем в Париж: “Русский пароход покидал русские берега, отправляясь за границу. Опершись о борт, стоял русский писатель рядом со своей женой и тихо говорил: “Прощай моя бедная истерзанная родина. Уже на горизонте маячит Эйфелева башня, Нотр Дам, Итальянский бульвар. Но еще не скрылась из глаз моих ты, моя старая, добрая, так любимая мной Россия” и т.д.”. Я не намерен вместе с Аверченко смеяться над этим бедным писателем, потому что и сам был подобным, отличаясь все-таки, как и многие из моей эмиграции от эмиграции прежней тем, что те, уезжавшие, еще в России знали, что нужник, то есть уборная, по-французски не “сортир”, а “туалете” или еще проще “кабинет”, то есть где заседают у Маяковского прозаседавшиеся. По-моему, у Маяковского, веселого сатирического похабника, был и тайный смысл. Сильны французские мотивы у Маяковского. “Он был монтером Ваней, но в духе парижанина себе присвоил звание - электротехник Жан”. “Я хотел бы жить и умереть в Париже, если б не было такой земли Москва”. Умер в Москве, поскольку в Париж умирать его не пустили. Не пустили быть похороненным на кладбище Сент де Женевьев де Буа. Насчет “умереть” особый разговор, но жить я тоже хотел в Париже, и, как уже писал, это одна из тех немногих ошибок, которые я не совершил. Русский писатель у Аверченко, попав в Париж, начал писать: “Я есть большой замерзавец на свой хрупкий организм”. “Послушай”, — робко возразила жена, — “Разве есть такое слово “замерзавец?” “Ну да, человек, который быстро замерзает”. Пишу дальше. “Очень Вас прошу, подайте мне”, — сказал этот молодой господин, — “один застегай, немножко посенфре (картошки) и одну рюмку рабиновку”. “Кто такая рабиновка?” — “Это такая дю водка”. — “По-моему это еврейская фамилия. Рабиновка — жена Рабиновича”[33]. О Рабиновиче в Париже в те времена Аверченко писал более-менее спокойно, без той неприязни, которую мы встречаем в нынешних писаниях французских газет. Тогда во всем времена были совсем другие. “На улице Сен Мишель облюбовал себе рагу из кролика”. Очевидно, в те времена кроличьи фермы преобладали над индюшачьими, и рагу из кролика было чем-то вроде индюшачьих крыльев — “крыльев советов”, как их называют нынешние эмигранты, которые едят их пока еще не удается устроиться в приличное учреждение, например, на РФИ[34] — французское радио. Не знаю, как оплачивается герою Аверченко служба на улице Мербур, но, судя по всему, офранцузился он достаточно быстро и стал писать: “Была большая дождика. Погода была, что это называется “Вертикаль бюжу”. Один молодой господин ходил по одной улице по имени сей улицы Крещатик. Ему очень хотелось манже. Он заходил на конюшню сесть на медведя и поехать в ресторан, где сказать гарсону: “Рабинович, одна расстегайчик-сухан”. — Уже и кухни перепутал, не то что языки. Но те, кто первоначально питались рагу из кроликов, и те, кто первоначально ели “крылья советов”, в деле языкознания отличались друг от друга тем, что последние начинали, как правило, с нуля и потому сумели сохранить русский, освоив бытовой французский. С нуля начинать легче, путаницы нет. Легче отделить один от другого. Конечно, твердого правила нет. Но у меня такой опыт. Идиш, еврейский жаргон, который я знаю не блестяще, но все-таки знаю, первоначально помогал, а затем мешал мне освоить немецкий. Во французском, как мне сказала учительница, при моем не блестящем, мягко говоря, знании у меня было неплохое произношение того, что знал, но я не доучился, о чем не жалею. Зачем мне французский, если я теперь не только не намерен там жить, но даже туда приезжать. Лишние языки обременяют, так же как и лишние вещи. По крайней мере, меня.