Но меня совершенно потряс Канио Владимира Атлантова — это было нечто грандиозное и вокально, и особенно сценически, его феноменальный голос удивительно сочетался с бешеным темпераментом. В финале он меня убивал, потом брал на руки и выносил на авансцену. И потом сказал: «Господи, наконец-то лёгонькая певица!» А зал просто бесновался — успех был невероятный!
Но в Большом театре и «Сельская честь», и особенно «Паяцы» звучали совсем по-другому, нежели в нашем театре. Огромная сцена Большого определяет совершенно иное, нежели у нас, пространственное решение. Не скрою, мне всё время хотелось эти пространства сузить, сжать для нормального, с глазу на глаз разговора и с Канио, и с Тонио, и с Сильвио. Меня, мягко скажем, очень смущало то, что сначала Сильвио поёт что-то очень нежное и любовное… на расстоянии десяти метров от Недды и только потом изволит приблизиться к ней! Всё-таки при той мощи и накале страстей, которые есть и у Леонкавалло, и у Масканьи действие должно быть максимально приближено к зрителю — это убивает «вампучность» драмы.
Не калориями, а умением
А потом у меня были «Паяцы» в «Метрополитен-опера» в сезоне 1995–1996 годов, спектакль ставил Франко Дзеффирелли. Там сцена тоже совершенно необъятная, но Дзеффирелли уменьшил её почти вдвое — другую половину занимали живописные холмы и горы, и пространство, где происходило действие, оказалось сравнительно небольшим.
Это был юбилей Терезы Стратас, она пела «Плащ» — партнёром её был Пласидо Доминго — и «Паяцы», я была во втором составе. Но артистический директор заранее предупредил меня: «Люба, готовься, совершенно точно будет отказ». Она спела и Джорджетту, и Недду, была удивительно хороша, но… выложилась на двести процентов… и на следующий день позвонила и, естественно, отказалась. Сантуццу тогда пела Мария Гулегина, а я — Недду. Канио у меня были Паваротти и Атлантов, последние спектакли я пела с ним. Он тогда ещё пел Отелло…
А Паваротти… Помню, мы с ним репетировали на так называемой сцене С, она такого же размера, как главная, но используется главным образом для сценических репетиций, чтобы артисты, репетируя, привыкать к её формам. Роберт тогда попросил, чтобы на репетиции дали поприсутствовать и маленькому Андрюше — ему тогда было два года с небольшим, и ему, конечно, разрешили. Мы репетируем, Андрюша в полном восторге, но вдруг, на той самой реплике Канио:
Помню, он мне тогда сказал: «Ты вообще ничего не бойся. Ты, главное, смотри на меня — и люби меня. Больше ничего не надо. Вот и всё. И я тебя буду любить». За пять минут до начала спектакля — стук в дверь: «Люба, это Лучано». Открываю дверь, а он уже в полном гриме: «Я тебе хотел сказать:
За пультом которого стоял потрясающий Джеймс Левайн. То, что он вытворял с оркестром, было настоящим чудом! Он напоминал океан, по которому сначала бегут небольшие волны, с кудрявыми гребешками, потом приходит громадная волна — и опять зыбь и рябь… Как он аккомпанировал певцам! Он был весь на сцене, он с нами пел, дышал и жил — совсем как Евгений Фёдорович Светланов в «Китеже»! Таким был и Левайн. Все слова знал — за всех персонажей. И не просто знал — показывал нужное состояние!
Потом, вспоминая этот спектакль, я нашла очень много общего с тем, что делал в «Паяцах» Лев Дмитриевич Михайлов. Помню, мы с Паваротти выезжали на очень похожей телеге, и действие разворачивалось на фоне невысоких холмов, под бешеным южным солнцем. Оно, когда начиналась баллада Недды, ещё стояло в зените, а потом сгущались быстрые сумерки, и дуэт с Сильвио звучал уже на фоне каких-то невероятно красивых облаков и мерцания крупных вечерних звёзд… Но дело было не только в каких-то внешних признаках, а во взаимоотношениях действующих лиц, в общем решении сценического пространства, в расставленных для героев акцентах… Я себя чувствовала как рыба в воде!