Читаем Страсти по России. Смыслы русской истории и культуры сегодня полностью

И вот вам парадокс. Должен ли был наш безымянный, но не совсем глупый читатель, обращаться к так называемым литературным критикам, а по существу, местным коммивояжерам, забавным образом получившим право изъяснять русскую литературу в сложное время, только завершившейся одной исторической эпохи и начала другой, если он не находил там ответа? Ну, какой тут пример может помочь: вот, к слову, закончилось время Перикла и началось время Алкивиада, содержание комедий и трагедий изменилось – тут и нужен некий Сократ, который все это разъяснит. И ситуация в неком мировом смысле не изменилась – всегда нужны истолкователи, настоящие мыслители, отделяющие зерна от плевел и создающие истинный, а не ложный, ландшафт культуры.

Такого рода «комивояжерные» разъяснения и велись по отношению к Шолохову вплоть до конца 60-х-начала 70-х годов. Если быть в меру учтивым, то это были попытки рассказать о Венере Милосской устами маркетолога по продаже кирзовых сапог и прилагаемой к ним сапожной ваксы. Перечитывая тогдашние тексты так называемых шолоховедов, не всех, конечно, и об этом мы скажем ниже, возникал дичайший когнитивный диссонанс в головах читателей после прочтения всех этих трудов (не будем вспоминать все их имена, Бог им судья).

Но что было делать с поиском правды не самого простого по мировым меркам читателя, воспитанного на русской классике? Удовольствоваться концепциями «об историческом заблуждении» Григории Мелехова или о его «отщепенстве»? Сейчас, по прошествии времени данные вопросы выглядят сущим бредом, хотя мы понимаем, что попытки неких шолоховедов «смягчить» историческую оценку главного героя «Тихого Дона», есть иное развитие либеральных интенций оттепели, которая, несмотря на то, что наш главный персонаж, якобы, назвал ее «слякотью», стала синонимом культурной и идеологической расслабленности социума.

Тем-то и хороша была работа Палиевского, наряду, правда, с уже появившимися трудами А. И. Хватова, Л. Ф. Ершова, что национальный гений стал пониматься именно как гений со всеми атрибутами и привязками к исторической судьбе своей родины и мировой художественной мысли.

* * *

Помимо той трезвости, которая мало присуща русскому национальному сознанию и, по существу, в полной мере лишь Пушкин соответствует некоему образцу, в Палиевском ощущалась определенного рода изысканность, аристократизм духа. Я знал, конечно, о его трудной детской судьбе, когда с родителями он попал на работы в Германию, но характер его изощренности был мало связан с этими обстоятельствами. Тут было больше от судьбы в античном смысле слова, преодоление трудностей не во имя последующего наслаждения удобствами и комфортом жизни, но во имя познания ряда существенных смыслов и для него самого, и для отечественной культуры в целом, и не меньше. А это, как говорил один философ, есть чекан личности, который делает тебя независимым и самодостаточным при всех интеллектуальных вызовах эпохи.

Не могу не сказать, что благотворным было влияние Палиевского и в аспекте его критики русского структурализма в советском варианте. Это был во многом местечковый вариант мирового формализма второй половины XX века, без опоры на философскую традицию, на совокупность трудов предшественников, проявлявшийся в желании все изучать и понимать через один метод или одну систему исследовательских приемов. Понятно, что похвалы заслуживало отодвижение филологии от бесцеремонной идеологической матрицы, но практически это направление структурализма носило смехотворный и бесплодный по результатам характер. Он первым увидел все ограничения этого метода и едко высмеял его.

Иногда он и меня упрекал в избыточной философской сложности моих построений, и может быть, сейчас я с ним согласился бы. Но одно нас объединяло, и он, и я, были безусловно преданы такому изучению русской литературы, какое предполагало максимальное погружение в самые глубины русского национального сознания, давало художественный эквивалент интеллекту и духовности народа. Для него не было более худшей характеристики того или иного исследователя, если в нем пробивалась некая субъективистская отрешенность от «общих» мыслей и суждений, от соображений, важных для всех, а не для какой-то части общества. Элитарность как таковая была его (да и моим) настоящим врагом.

Говоря по-иному, влияние Палиевского на читательские умы в период 70-80-х годов было значительным. За ним видели не только ясно выраженную патриотическую позицию, но ее обоснованность, продуманность, духовную выношенность.

Перейти на страницу:

Похожие книги

История частной жизни. Том 4: от Великой французской революции до I Мировой войны
История частной жизни. Том 4: от Великой французской революции до I Мировой войны

История частной жизни: под общей ред. Ф. Арьеса и Ж. Дюби. Т. 4: от Великой французской революции до I Мировой войны; под ред. М. Перро / Ален Корбен, Роже-Анри Герран, Кэтрин Холл, Линн Хант, Анна Мартен-Фюжье, Мишель Перро; пер. с фр. О. Панайотти. — М.: Новое литературное обозрение, 2018. —672 с. (Серия «Культура повседневности») ISBN 978-5-4448-0729-3 (т.4) ISBN 978-5-4448-0149-9 Пятитомная «История частной жизни» — всеобъемлющее исследование, созданное в 1980-е годы группой французских, британских и американских ученых под руководством прославленных историков из Школы «Анналов» — Филиппа Арьеса и Жоржа Дюби. Пятитомник охватывает всю историю Запада с Античности до конца XX века. В четвертом томе — частная жизнь европейцев между Великой французской революцией и Первой мировой войной: трансформации морали и триумф семьи, особняки и трущобы, социальные язвы и вера в прогресс медицины, духовная и интимная жизнь человека с близкими и наедине с собой.

Анна Мартен-Фюжье , Жорж Дюби , Кэтрин Холл , Линн Хант , Роже-Анри Герран

Культурология / История / Образование и наука