Старик смотрел на Бернара. Он думал, что, к несчастью, проблема гораздо сложнее, и тут он заметил, что его сосед, пожалуй, даже красив собой. «Понятно, почему Софи…» — подумал он. И вспомнил Софи ребёнком ещё в те времена, когда ему после восстания в прериале приходилось тоже скрываться.
Но ему повезло, в отличие от Ромма, Дюруа, Субрани, Гужона…
Скрываться здесь, в этой Пикардии, которую нищета издавна отторгла от христианской веры. Здесь, на исконной родине крестьянских бунтов, у одного из друзей Гракха Бабёфа, здесь, между Абвилем и Амьеном… Белокурая девочка, которую он качал на коленях и которая звала его «дядюсь»… Затем образ её вдруг померк, как только он мысленно произнёс имя Ромма, старого друга своей юности, о котором сейчас, через двадцать лет, никто уже не помнит в этом неблагодарном крае. Сейчас ему, Ромму, было бы шестьдесят пять лет. И он тоже ехал бы сейчас в Овернь или ещё куда-нибудь, как едет он сам, Жубер, в Пикардию. Сидел бы сейчас в такой вот колымаге и болтал бы с каким-нибудь Бернаром… Двадцать лет, как это долго и как быстро они проходят!.. И вот что сталось с ними со всеми через эти двадцать лет! Как-то выглядит сейчас, через двадцать лет, малютка Софи? Узнает ли она, Софи, своего «дядюсю»? Говорила ли она когда-нибудь о нем со своим обожаемым Бернаром?
По дороге им то и дело попадались тяжело шагавшие за своими конями крестьяне, возвращавшиеся с полевых работ. На пашне валялся брошенный плуг. Чуть подальше бороновали.
А он, Бернар, продолжал свой рассказ: рассказывал о ручном труде в исправительных заведениях и о том, как фабриканты отыскивают увечных ткачей в больницах и как те соглашаются работать за полцены. О доме призрения-прямо при выезде из Амьена, рядом со знаменитым променадом Лаотуа, — куда вместе с бродягами и умалишёнными сгоняют каторжников, списанных с галер в силу тех или иных физических недостатков, женщин, заклеймённых палачом у позорного столба, — словом, всех осуждённых департаментскими трибуналами. Корпуса этого дома призрения стоят вплотную друг к другу и разделены восемью узенькими двориками. В иных дворах слышен непрерывный вой-это воют сумасшедшие. Мужчины и женщины живут в разных зданиях, и в каждом есть мастерская примерно на три десятка прялок. Сейчас там хотят установить хлопкопрядильные станки, но не хватает места. Официально считается, что плата здесь такая же, как и у обыкновенных рабочих, но в заведении существует система удержаний. Работа оплачивается сдельно, так что человеку трудно установить подлинные размеры своего заработка. В заведении имеется несколько ткацких станков устарелого образца, принятого ещё в прошлом веке. У всех этих людей-заключённых, нищих, умалишённых-из заработка вычитают также стоимость инструмента.
— Вы только вообразите себе этот ад: сумасшедшие воют, жужжат прялки, станки грохочут… И в этом содоме от зари до зари трудятся люди. Из окон видна одна только часовня, заслоняющая небо и отделяющая женскую половину от мужской.
Единственный отдых-молитва, единственное лакомствоовощная похлёбка. Как же, скажите на милость, можно объединить этих людей с крестьянами и работниками мануфактур? Я слышал, как один фабрикант выражал пожелание, чтобы каторжников заставляли отбывать свой срок в домах призрения, где бы они работали для ткацких мануфактур. И, смотрите вы, какой выискался филантроп: осудил смертную казнь, которая лишает его ткачей.
Слушал ли старик Бернара? Под тяжёлую мерную рысь рабочих лошадей, волочивших тряский фургон по ухабам, он целиком ушёл в свои думы о былом. Лицо застыло, как у статуи, а крупный длинный нос придавал ему какой-то особенно значительный вид, смущавший собеседника. Наконец он заговорил, и слова его не имели никакого отношения к амьенскому дому призрения.
— Твой отец, Бернар, никогда не рассказывал тебе о Ромме?
Я имею в виду Жильбера Ромма, потому что был ещё Шарль Ромм, его брат, тот, что посвятил себя исследованию болот и пережил Жильбера… А о самом Жильбере не рассказывал? У меня хранится любопытная книга, он выпустил её в Третьем году под названием: «Численник землепашца на Третий год Республики». И вообрази, что в первом издании книги, подготовлявшемся в отсутствие автора, по недосмотру наборщика выпал целый месяц-прериаль… получилось так, словно наборщик не желал, не мог допустить, чтобы в книге человека, сложившего свою голову именно в прериале, упоминался этот месяц…
— А это верно, что он погиб? — осведомился Бернар. — Коекто утверждает, что, после того как Ромм ранил себя кинжалом, его не могли сразу отправить на эшафот, и ему удалось бежать, говорят даже, что его видели 18 брюмера в Сен-Клу, где он призывал народ выступить против государственного переворота…
— Увы, — продолжал со вздохом господин Жубер, — все это сказки, придуманные себе в утешение… в его книге нынешний день-первый день жерминаля-назван не в честь святого, а в честь весеннего цветка-белой буквицы… помню даже, какими комментариями сопровождается это слово в календаре Ромма: