Нельзя же его было так оставить. Позвав на помощь Элуа Карона, они вчетвером подняли раненого и, поддерживая ему сломанную ногу, понесли было в шалаш, из которого торфяник, чтобы освободить место, наспех вытащил инструменты. В шалаше он, по крайней мере, будет укрыт от дождя. Но лишь только его подняли на руки, опять раздались душераздирающие крики, казалось, исходившие из всей этой страдающей плоти, из раздробленных костей, — очевидно, сломаны были и нога, и бедро, и ребра, ибо при малейшем толчке раненый выл от боли… Под камышовой кровлей в полумраке было плохо видно, и все натыкались на какие-то кадки и ящики, которые Элуа не успел вынести; в этом убежище приступы боли у раненого следовали один за другим, непрерывно, и этот человек, потерявший сознание, уже не был Марк-Антуаном д’Обиньи, лейтенантом гренадеров, а просто страдающим и близким к смерти существом, у которого из легких вырывалось хриплое, прерывистое дыхание; человек этот, лежавший на соломенном тюфяке, несомненно, испытывал адские муки, четверо носильщиков смотрели на него с каким-то почтительным страхом и не решались отойти. Первым вышел из шалаша Элуа, пробормотав, что «по крайности на господина офицера хоть дождь лить не будет». Наконец Робер Дьедонне поднялся на ноги. Все произошло так быстро, а ему казалось, что это длилось много часов. Он сказал:
— Нельзя же его тут оставить…
А один из гренадеров заметил:
— Если понести его куда-нибудь в другое место, он дорогой умрет…
Дождь с удвоенной силой поливал берега озера, пастбища, тополя, штабеля торфа. Вороной конь с трудом выбрался из тины, в которой чуть было не увяз, и, показавшись в камышах, победоносно заржал. Волоча за собою упавшее седло, он спокойно подошел к обочине дороги, словно хотел, пренебрегая Жан-Батистом, рассказать все происшествие своим порабощенным братьям.
А на перекрестке двух дорог — там, где остановились егеря и гренадеры, сублейтенант егерей, решив, что он обязан занять место командира, выехал вперед; в отряде же гренадеров выехал вперед другой всадник вместо лейтенанта д’Обиньи (скажем мимоходом, что это был Артур де Г., тот самый, с которым мы встретились в Бовэ…). Они сидели на конях друг против друга. Им не нужно было вступать в переговоры, заключать какие-либо соглашения, — оба отряда вполне естественно пришли к мысли о необходимости своего рода перемирия, и все глядели в одну сторону — в направлении озера, но видели там, на краю насыпной дороги, только двух лошадей, которых держал под уздцы крестьянский мальчик. Для всадников, застывших под проливным дождем в напряженном ожидании, время тянулось не менее долго, чем для Робера Дьедонне, склонившегося над стонавшим Марк-Антуаном.
Робера охватило какое-то оцепенение. Ведь как раз, когда случилось это нежданное происшествие, воображение его было занято ссорой, вспыхнувшей три года тому назад (почти три года) в комнате за лавкой на Больших бульварах, в которой писал свои картины Жерико, — эта бурная ссора произошла между ним, Робером Дьедонне, и человеком, простертым сейчас на земле, потерявшим сознание от боли. Робер Дьедонне не был суеверен и не любил искать таинственных, сверхъестественных причин для случайных совпадений. Но на этот раз его положительный ум пришел в смятение, ему казалось, что это он, он сам лежит тут без сознания, — это его собственное тело упало с лошади, написанной Жерико. Ах, какое ребячество! Он выпрямился, посмотрел на двух гренадеров и на торфяника, на струи дождя, падавшие за стенами шалаша, на мокрую траву, на штабеля торфа и, хоть не очень был уверен в себе, сказал твердо, как и подобает офицеру, который, не имея указаний, должен сам принимать решения в затруднительных обстоятельствах:
— Надо привезти врача…
Потом подумал: «Ему, бедняге, верно, холодно!» — и, сняв с себя кавалерийский плащ, осторожно накинул его на раненого, прикрыв ему ноги… И тотчас испугался, что сукно, может быть, давит на сломанную ногу…