Поэтому невозможно трактовать роман Достоевского
Бездонность сердца, с его колебаниями от Мадонны к Содому, выразилась больше в Мите, чем в Иване, больше в Мармеладове, чем в Раскольникове. Раскольников развращен умом, расколот умом; сердце его сравнительно цельно и чисто. А у «пьяненьких», у мятущихся именно сердце принадлежит Содому. «Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой», – признается Митя Алеше. Именно
Все «пьяненькие» делают низости и тут же в них раскаиваются; порывами благородны, но без всякой стойкости в добре. Они стукаются об Бога головой, как пьяный Мармеладов о ступени лестницы. Их великая добродетель – смирение (Мармеладов произносит об этом проповедь, поразившую Раскольникова). Но смирение «пьяненьких» неотделимо от греха, от
В «пьяненьких» больше, чем в ком бы то ни было, бросается в глаза текучесть героя Достоевского, размытость нравственных границ – та широта, о которой говорит Аркадий Долгорукий (размытая натура, поставленная в центр романа): «Я тысячу раз дивился на эту способность человека (и, кажется, русского человека по преимуществу) лелеять в душе своей высочайший идеал рядом с величайшей подлостью, и все совершенно искренно. Широкость ли это особенная в русском человеке, которая его далеко поведет, или просто подлость – вот вопрос!» (ч. 3, гл. 3).
«Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил», – вторит Аркадию Митя. Это опять – по преимуществу о русском человеке. Нерусские изображаются так узко, так плоско, что возникает даже вопрос: каким образом эти картонные фигуры не разрушают чувства истинности романа?
Мужчины, женщины, иностранцы
Валерий Брюсов в своих заметках о Достоевском разделил его героев на три группы: мужчины, женщины, иностранцы. Логически выходит нескладно, однако иностранцы и инородцы в романах Достоевского – действительно иначе скроены, чем русские. В русской душе Бог сражается с дьяволом, а в иностранцах никакого Бога не видно. Это не всегда так, англичане ни разу не вызывали у Достоевского вспышек ненависти, есть и другие исключения, но по большей части классификация Брюсова верна – и это решительно противоречит «всемирной отзывчивости» русского гения.
«Если мы согласимся с Достоевским, – писал Вл. Соловьев, – что истинная сущность русского национального духа, его великое достоинство состоит в том, что он может внутренно принимать все чуждые элементы, любить их, перевоплощаться в них, если мы признаем русский народ вместе с Достоевским способным и призванным осуществить в братском союзе с прочими народами идеал всего человечества – то мы уже никак не можем сочувствовать выходкам того же Достоевского против «жидов», поляков, французов, немцев, против всей Европы, против всех чужих исповеданий»[32]
.Многое здесь связано с болезненной психикой Достоевского, с его судьбой гадкого утенка, которого долго травили, язвили, осыпали насмешками. Слово «выходки», употребленное Вл. Соловьевым, довольно точно. Знакомство с Достоевским часто начиналось с таких выходок – а потом колючесть переходила в совершенную открытость. Равнодушная и достойная вежливость в отношении с чужим Достоевскому никогда не давалась. Он сперва подозрителен, готов к удару и торопится опередить его, нападает первым. Только после нескольких полемических стрел, доказав самому себе способность к защите, он успокаивался, преодолевал страх перед чужим и начинал раскрываться. Но страх всплывал снова. И возникла потребность вынести чужое за этнические рамки, создать миф об этнически своем, подлинно русском, в котором все согласны, все любят и понимают друг друга. Вероятно, формированию этого мифа помогла война 1854–1856 гг. Впрочем, какие-то начатки спора с «гордым взглядом иноплеменным» можно предположить еще на каторге, в разговорах с поляками.