28 января (9 февраля по новому стилю) Достоевский умер. На похоронах собралось две тысячи человек. До двадцати хоров – студенческих, артистов, консерватории, просто певчих… Множество венков… В. А. Поссе вспомнилась другая процессия, которая вела когда-то Достоевского и его однодельцев к месту казни. На вопросы старушек, кого это хоронят, студенты отвечали: «каторжника.» Все хоронили Достоевского как «своего»: великого художника, великого патриота, великого страдальца за свои убеждения. Каждый преклонился перед тем, что ему было дорого: один – перед страданием мятежника, другой – перед призывом к смирению. Иначе, как в романе Достоевского, всего этого и не соединишь. И две тысячи людей, разно мысливших, разно чувствовавших, собрались в похоронном шествии.
А потом началась посмертная слава… Ни одного из писателей XIX века так сегодня не читают. Ни одного из русских писателей так широко не знают во всем мире. Со своим тревожным чувством ожидания катастрофы он как бы заглянул на сотню лет вперед. И сегодня воля Достоевского к преображению, к «сильно развитой личности» понятна, как никогда раньше. У нас, как у Раскольникова, нет другого выхода. Тот, кто не понял этого, не вправе считать, что он понял Достоевского.
Есть ли катарсис у Достоевского? Обзор неакадемической критики
Те, кто любят и понимают Достоевского, часто сближают его с классической трагедией. А те, кто Достоевского в целом не чувствуют и не находят у него катарсиса, говорят о бессмысленной жестокости его таланта или о низком литературном качестве его романов, рассчитанных на примитивный удар по нервам. К этой группе примыкает «Спор о Достоевском» Фридриха Горенштейна («Театр», 1990, № 2). Спора между двумя действительно разными концепциями там нет. Эдемский и его друг Жуовьян пересказывают идеи автора. В конце пьесы действие вообще исчезает, текст, превратившийся в критическую статью, разбивается на куски и читается по очереди. Это взгляд на Достоевского в духе Фрейда. Альтернативная точка зрения представлена Чернокотовым. Однако альтернатива – мнимая. Чернокотов тоже во власти страстей, и его позиция легко интерпретируется «снизу вверх», если не по Фрейду, то по Адлеру. Толкованию духа плотским умом противостоит толкование духа другим плотским умом, опирающимся на плоть рода-племени. Религиозность Чернокотова – позолоченный комплекс племенной неполноценности, компенсированный агрессивностью и наглядно пораженный в пьяной драке. Бог Чернокотова – это шатовская «синтетическая личность народа», и если бы Чернокотов был до конца честен, он признал бы, что только хочет, собирается верить в Бога-Духа. Это искушение, которое Достоевский, в высшие свои минуты, отвергал.
В Христа, который пришел разлучить отца с сыном, не верует в пьесе никто. И никто не понимает любви Достоевского к Христу больше, чем к истине, – и к истине больше, чем к России. Так, как это высказано в символе веры Достоевского и в заметке о Некрасове: «Правда выше Некрасова, выше Пушкина, выше России…» Никто не чувствует обаяния героев Достоевского, открытых Христу, никто не понимает, что Иван – через Алешу, Раскольников – через Соню исповедуются Христу и весь роман становится соборной исповедью грешников (очевиднее всего – во всеобщем тяготении к Мышкину).
Реальны для Горенштейна только те герои, которые охвачены похотью: похотью плоти, похотью интеллекта или похотью имперской власти. Слова и поступки, выходящие за эти рамки, воспринимаются как фальшь, надуманность, риторика – или вовсе не воспринимаются. При повороте романа вглубь, к опыту вечности, восприятие утрачивается и купол рушится на землю. Второстепенные персонажи по самому замыслу пьесы ничего не понимают и повторяют общие места. А герои мыслящие колеблются между национальной озабоченностью (Чернокотов) и озабоченностью интеллекта, упивающегося созданной им концепцией (примерно как Раскольников – своей теорией).