Ни Калерия, ни Серафима почти никогда не говорили на греческом, за исключением тех случаев, когда не хотели, чтобы кто-то третий понимал их разговор. Но в минуты Севкиных болезней Серафима, думая, что он ее не слышит, отодвигала занавеску, где почти в самом углу недалеко от окна висела икона святого, и сначала тихо, а потом громче и громче, так, что слышны были отдельные слова, горячо молилась. Это была маленькая, очень старая, выписанная маслом на почерневшем, изъеденном насекомыми дереве икона, почти потерявшая свои первоначальные краски. Изрядно потускневший и закопченный от лампадного масла – бабка Калипсо всегда жгла перед иконами свечи и лампады – рисунок скорее напоминал бежево-кирпичные размытые пятна, чем образ святого. Но если приглядеться, то в этих пятнах можно было различить лик молодого человека с кротким, проницательным взглядом, одетого в коричневый хитон. В одной руке у него была коробка с тремя отделениями, похожая на старинную шкатулку для драгоценностей, а в другой он держал длинную ложку с крестообразным наконечником.
Первый раз Севка увидел, что за занавеской что-то есть, когда был еще маленьким. Он случайно увидел эту «картинку» во время игры в прятки с соседским мальчиком Лешей Антиповым. Севка тогда спрятался за занавеску и, ожидая, пока Леша найдет его, от нечего делать посмотрел наверх, где и заметил картину на стене, и удивился, почему ее прячут. На его расспросы обе – и мать, и тетка – ничего не сказали, только попросили картину не трогать и никому про нее не говорить. Но Севка потихоньку занялся ее исследованием: дождался, пока обе уйдут за покупками, встал на стул и, чихая от пыли, скопившейся на занавеске и в темном углу, с любопытством рассмотрел картинку. Шкатулка и резная ложка в руках у юноши в кирпичном хитоне ему понравились больше всего, и еще ему показалось, что юноша был похож на них обеих – на его мать и Серафиму, – у него были те же темные выразительные глаза, густые каштановые волосы, и смотрел он так же, как и они: внимательно, строго и чуть страшновато, как будто видел то, чего другие видеть не могли. И Севка для себя решил, что это какой-нибудь родственник, про которого взрослые не хотят рассказывать, и на этом успокоился.
То, что это была икона и что на ней изображен святой, он узнал многим позже, когда кошмарное ночное видение посетило его после рассказа Серафимы об убийстве матери. Севка спросил тетку, почему она стала говорить по-гречески, когда он полуспал в бреду (или это ему показалось), и она, смутившись и чуть потемнев лицом, глухо проговорила:
– Бабушка Калипсо икону подарила, держу как память о ней, а святого звать Пантелеймоном, он о больных молится, вот я с ним и разговариваю, пока тебе плохо, глядишь, и правда поможет.
– Так ведь никаких святых нет, сказки все это, так в школе говорят, – удивился Севка.
– Для кого сказки, а для кого – правда, – чуть обиженно сказала Серафима и нахмурила брови. Помолчав, она все же добавила: – А ты и не верь в сказки, Сева, тебе не положено, а я так, по привычке верю, как в детстве научили, если не тебе, то хотя бы мне помогает.
И вышла во двор покурить.
Севка подумал, что человеку свойственно верить в чудеса и сказки такие он, человек, сам про чудеса сочиняет, а если бы их не было, то было бы совсем скучно жить, вот и Матвейчук, художник, про иконы рассказывал, будто есть такие, что в темноте светятся, а другие будто плачут настоящими слезами. Только Севка этому не верил и воспринимал эти рассказы как попытку расцветить скучный человеческий быт словесным мифотворчеством. Для него Пантелеймон на иконе так и остался долговязым юношей со шкатулкой и резной ложкой в руках, странно напоминающим ему чертами лица мать и тетку, вроде дальнего родственника. А греческий язык с тех пор будил в нем картины залитого солнцем моря и одновременно воспоминания о ночных кошмарах. В нем было столько же светлого, сколько и черного, столько же красоты, сколько и печали, сочетания тайны и беспричинной тоски.
Больше к этой теме они с Серафимой не возвращались, а когда ему доводилось слышать уже знакомые свистящие звуки греческого, он нервно вздрагивал, как если бы наступал на ускользаюшую из-под его ноги змею.
VIII
Людвика росла девочкой хилой, но при этом усидчивой и жизнерадостной. Стараниями Клаши, пичкающей ее булочками с маслом и сыром, какао и пряниками с имбирем, и усилиями Штейнгауза, бравшего дополнительные часы в училище, а то и частенько подрабатывавшего репетиторством, она никогда ни в чем материальном не нуждалась, а под руководством матери получала и объем духовной пищи ровно такой, какой ей был положен как учительской дочке – в виде музыки, чтения и бесед об искусстве и литературе. Ей никогда не было скучно или не могло быть скучно, потому что ее день всегда был расписан до минуты.