Людвика брезгливо хмыкнула про себя, поскольку не увидела большой связи между настоящим коллекционном оружием и пошлой рогаткой, но на улицу с ним пошла, весь вечер в салки пробегала, пришла назад запыхавшаяся, раскрасневшаяся, с разорванным на коленке чулком, но очень счастливая – родители насилу дозвались. Так она поняла, что мальчишек можно укрощать не глупым кокетством, как делала добрая половина ее одноклассниц, причем безрезультатно, а интересом к их занятиям. И уж если с ними подружиться, то преданнее товарищей просто не найти. С тех пор Паша стал ее другом и никогда не давал ее в обиду, а Саша ревновал брата к белобрысой и назло ей выучил наизусть характеристики всех трофейных пистолетов, продававшихся из-под полы на Песчанской толкучке, за озером, и лучше всех мог определять самопальные подделки от настоящих раритетов.
Так проходило детство Людвики Штейнгауз – в уроках, учебе, играх с фантомовскими племянниками, музыкальных занятиях. Подруг у нее не было, да и времени на девчоночьи сплетни и пустую болтовню в ее плотном расписании не находилось.
А потом внезапно заболела Берта. Как-то утром на кухне потянулась за коробкой чая на верхней полке, и у нее вдруг заболела левая рука, сильно и резко, до судороги. Коробка вылетела из-под ее руки, с грохотом ударилась об пол, крышка отлетела в сторону, чай просыпался мелким порохом на кухонный половик. Ну, судорога так судорога, бывает от резкого движения. Доктор Фантомов прописал в тот же день порошки, расслабляющие мышцы. Но боль не утихала, из острой перешла в тягучую, ноющую, порошки не помогали, и Берта начала с этого момента как-то странно бледнеть и чахнуть, даже временами подтягивать руку, чтобы не болела при движении, а когда через пару месяцев решили сделать рентген, было уже поздно. У Берты нашли опухоль под мышкой левой руки, и после спешной операции она прожила еще только пару месяцев, сгорев как свеча прямо на глазах у Витольда Генриховича. В аккурат под самую Пасху, в конце апреля, ее и схоронили.
Витольд был безутешен. Клаша ревела сутками, не переставая, как будто Берта была ее кровной родственницей. Фантомов недоумевал, как случилось, что он, такой опытный врач, проглядел страшную болезнь своей соседки и не предпринял своевременных мер по ее лечению. Куковкина молниеносно собрала с нескольких организаций – везде, где когда-то работала сама или с Бертой, – средства на похороны, и так много, что на оставшиеся деньги Витольд с дочкой жили безбедно еще месяц.
Только Людвика сохраняла странное для одиннадцатилетней девочки молчание и спокойствие: она не плакала, не суетилась, не убивалась, а стойко продолжала свой обычный марафонский бег по кругу – школа, кружки, занятия дома, репетиции танцев, стихов и пьес, снова школа. Лишь музицирование гулкой зияющей тишиной выпадало из этого списка. К Blüthner’у она больше не подходила, словно боялась услышать засевшие в нем знакомые мелодии, слишком напоминавшие о Берте, и, проходя мимо пианино, сторонилась, чтобы ненароком его не задеть.
На вопросы о матери Людвика отвечала всегда ясно и четко, пользуясь языком медицинских энциклопедий, что лимфоангиосаркома почти не поддается лечению, диагностировать рано ее очень сложно и чаще она бывает у женщин, которые по какой-то причине отказывались от естественного вскармливания. Взрослые, особенно женщины, понимающе кивали, тяжко вздыхали, утирали платками накатывающие на глаза слезы, но не могли избавиться от неприятного ощущения, что маленькая девочка произносила сложные медицинские термины так спокойно и так бесстрастно, как будто речь шла не о ее матери, а о каком-то чужом человеке – о гипотетическом пациенте, жизнь или болезнь которого не более чем сухой статистический факт, описанный в учебнике по медицине.
Фантомов назвал это защитной психологической реакцией на стресс, а Штейнгауз переключил свое обожание, служение и полное подчинение с Берты на дочь, рано проявлявшую черты материнского характера: хладнокровие, рационализм и некоторый цинизм, которые, как ничто другое, помогли им обоим выжить в трудную минуту.
– Папа, перестань плакать, – строго говорила Людвика, приходя из школы и заставая отца всхлипывающим над курсовыми и контрольными. – Давай будем пить чай. – И, быстро скинув пальто и ботинки, уже деловито ставила чайник и намазывала маслом бутерброды.
Витольд Генрихович смущался, сморкался в платок, протирал очки и виновато расставлял чашки, роняя ложки, задевая сахарницу рукавом и повторяя:
– Не буду, не буду, дорогая, что-то опять на меня нашло.
Они пили чай, ели бутерброды с маслом и сыром, он расспрашивал ее о школьных делах, и она всегда пыталась рассмешить его какими-то небылицами об одноклассниках. «Что бы я без нeе делал», – думал Штейнгауз, отхлебывая обжигающий чай, внимательно слушал дочку и постепенно приходил в себя.