Теперь Комариха больше не верила тому, что держала в руках. Не без злого участия невестки все, что прежде составляло обиход, потеряло всякое значение; только стукаясь о мебель и запинаясь о тяжелые, как гири, банки огурцов, она улавливала отзвук прежней жизни, когда ее большое тело было законной массой среди многих массивных вещей. Целое лето невестка не выводила Комариху во двор посидеть на припеке, гревшем и знобившем старую кровь, и Комариха только смотрела, как золотятся немытые стекла и желтеют на подоконнике иссохшие газеты. Мир ее сузился до замкнутой многоугольной нереальности, где изо всех предательски виляющих дверей единственная настоящая, ведущая наружу, была всегда заперта на шишковатые замки и собачью цепь. Однажды, посмотрев по телевизору когда-то любимый, а теперь непонятный фильм, она решила снова написать белокурой сощуренной актрисе, игравшей советского профессора и, вероятно, помнившей Комариху по прежним отзывам о ее правдивой творческой игре. Исписав бумагу; какую сумела найти, хотя горбатая рука тяжелела в истоме, а ручка вставала поперек удлинившихся слов, Комариха собрала листки в потертый на сгибах, но чистый и годный конверт и, каким-то образом оттянув тугие замочные языки, норовившие стрельнуть назад, оказалась на лестнице. Это было опасное путешествие, принесшее одно разочарование. Съехав раздавленным животом по перилам до почтовых ящиков, напитанных газетами, она засунула застревающий, разевающий прореху конверт в ближайшую щель, и из открытых дверей подъезда на нее повеяло свободой. Крепкий дождь лупил по листьям, расклевывал на скамейке цветочный мусор, разрытая глина кипела, как гороховый суп, а в подъезд против света протискивались две полузабытые соседки, кружась одна вокруг другой и утягивая на себя чудесные, совершенно мокрые, податливо слабеющие зонтики. Все-таки Комариха не решилась вниз, на асфальт, где была сплошная гусиная кожа и потоки воды. К себе на этаж она подтягивалась долго, вслед давно умолкнувшему стуку каблуков, висела, отдыхая, поперек перил и дышала, как резиновая игрушка с пикулькой.
Дома, в комнате, заставленной огромными, глядевшими из мути огурцами, она поняла, что совсем не чувствует прежнего волнения, всегда сопровождавшего отправку писем звездам кино, и значит, старалась зря. Расстояние, пространство были уже не теми, что в ее сорокалетней и пятидесятилетней молодости, когда она носила яркую одежду, видную издалека, и преобладала над бледной далью сильным пятном. Время, когда ее пропащий сын проживал с прохиндейкой Раиской на Дальнем Востоке, не прошло для Комарихи даром, она не напрасно упражнялась, мысленно заполняя все эти тысячи километров расстояния до Кольки красными и мягкими сосновыми пейзажами, что отдавали Комарихиным детством в лесничестве. Она вспоминала жаркий запах и храп отцовской норовистой лошади, просторный холод серебряного озера, посередине всегда являвшего сияние, точно там разбили вдребезги стеклянную бутыль. Эти и другие картины приходили теперь к Комарихе безо всякого труда: большие коричневые лягушки, резко, словно вытираемые башмаки, шоркавшие в траве; первые, зеленые, шершавые ягоды земляники; липкие от мороза и сахарной крови тазы со свеженарубленным мясом, скрипевшие в снегу; плавная, заводящая по кругу тяжесть ведер на коромысле, плотная, словно сложенная из бревен материна спина в серой ситцевой кофточке; первый весенний запах наезженной дороги, будто весна приходила из города вместе с конфетами в золотой жестянке и с новым, легким и колючим, будто из крапивных листьев, суконным пальтецом. Оттого что Комариха не могла все это тут же получить назад, у нее что-то тонко обрывалось внутри, ей казалось, что ее совсем нетрудно перервать пополам, будто пойманную на окне желтопузую муху, и ноги ее, стоявшие на полу точно две мотыги, совсем отказывались двигаться.