Все-таки Комариха не решалась предупредить учительницу, каждый вечер приходившую из больницы, где она лежала днем, и ночевавшую на старой Колькиной кровати, под которой еще пылился, словно заваленный серым снегом, клеёный аэроплан. Комариху не смущало, что учительница сразу после операции ходит пешком и таскает тяжелые сумки. Операция была, похоже, из тех несчастий и несправедливостей, о которых учительница всегда говорила громким, хорошо поставленным голосом и словно в этом говорении черпала силы, чтобы начистить гору картошки или так вцепиться в хулигана-старшеклассника, что казалось, будто она способна, сминая детину одною мясистой рукой, постепенно забрать его в кулак вместе с джинсовой курточкой и слезоточивой сигареткой. Комариха восхищалась учительницей и видела в ее трагедиях область духовного подвига, где на самом деле, по-житейски, ничего не происходит. Однако от невестки тянуло реальной опасностью, невестка была повсюду. Даже если Комарихе удавалось дождаться учительницу в каком-нибудь укромном углу, невестка в это время обязательно проходила поперек коридора, против слабого света, и в острый нос Комарихи, будто нитка в иголку, заползал шершавый запах ее жасминовых духов. Или Колька-китаец, заранее, еще до убийства, похожий на зека, вдруг начинал маршировать туда-сюда, высоко поднимая короткие ноги и сопровождая шаги ритмическим жалобным хмыканьем. Комариха знала, что надо поторапливаться, времени нет. Она припоминала, что у учительницы был ребенок, толстая девочка с шелковой косичкой и сонными глазками, так забавно моргавшая из-за родинки на складчатом веке,– сейчас, должно быть, отданная в интернат. А может, девочка просто жила одна: Комариха помнила, что раньше она частенько сидела вечерами без присмотра, валялась голодная на диване среди раскрытых книжек и каких-то ненадписанных открыток, тускло белевших глянцевыми рубашками, словно приготовленных для поздравления целого класса подруг,– но с какими праздниками поздравляли спрятанные картинки, оставалось в неизвестности. Наверное, Комарихе следовало, как и раньше, навестить нелюдимую девочку, в действительности ни с кем не дружившую, но она уже не помнила дороги, только серые стены да легонький заборчик из драного горбыля, преграждавший путь, и боялась каменной арки с ее рентгеновской акустикой, где человек, прежде чем выйти на солнце и стать беззвучным среди плотного шума улицы, словно просвечивался тишиной до глубины дыхания и до железок на подбитых каблуках. Ночью, когда Комариха с учительницей оставались одни, было несколько раз, когда старуха приподнималась на койке, чтобы шепотом окликнуть укрытое тело. Но в это время обязательно что-то происходило: звенели трамваи или, чаще всего, за стеной, рядом с наполненной недвижным грузом Колькиной кроватью, раздавался горловой смешок, а потом тяжелый, проседающий диван начинал качаться и с тележным скрипом ехал куда-то под гору,– но даже это, не говоря уже о сиплом старушечьем шепоте, не вызывало у учительницы ни движения, ни ответного звука, только по потолку проходил дрожащий, студенистый свет, отчего казалось, что глаза учительницы широко раскрыты. Днем же в распоряжении Комарихи имелись лишь составленные возле самого порога тесной парой учительницыны тапки да глубокие вмятины на мягкой мебели, где она сидела после ужина с пустыми лунными глазами, дожидаясь сна.
глава 20