Ну и в довершение всего: когда вернулся наш маленький генсек в маленькую свою страну, грянула вдруг там какая-то то ли бархатная, то ли панбархатная, то ли, черт ее знает какая, крепдешиновая резолюция, в результате которой оказался очень дружественный нам генсек в большущем дерьме.
Как и ДэПроклов.
Но мы уже об этом говорили.
— Чего-то ты нынче смурной, Димыч, — заметил кто-то из сидящих за столом.
Тот удивился, а потом, подумав, кивнул. Пожалуй, да, именно так: смурной.
Он за все утро, оказывается, и двух слов не произнес: сидел, как оглоушенный.
«Это ж надо же, как меня сон этот странный шарахнул…»— тихо поразился.
Потом, слегка лишь усилившись памятью, снова вызвал в себе эту грустную нежность, эту щемящую, нежную боль давешнего сновидения, и вдруг почуял, что сейчас, пожалуй, заплачет.
Торопясь, выбрался из-за стола, выскочил на крыльцо; соратники решили — блевать, посмотрели прохладно-сочувственно.
Хмуренькая теплая весна неторопливо вершилась в мире.
Зелени еще не было, однако земля уже подсохла и уже шел от нее сытый, важный, крутой, плодородный дух, от которого кружило сердце.
Все было с виду спокойно, но чудилось, чудилось постоянно, что какое-то неостановимое, кропотливое, спешное движение совершается везде окрест и во всем, невидимое глазу.
Ветер тянул с юга.
В небесах было пасмурно, солнце пряталось за грязноватой мутью, глядело белесым пятном, но уже напорист, победителен, непреоборим был плотный ток тепла, вот уже несколько дней с утра до вечера бьющий с небес.
«Весна…» — с тоской и радостью подумал он, тотчас вспомнив какого-то себя давнишнего, жалкого, желторотого, родного, дрожми дрожащего по весне от мутных сладких предчувствий любови какой-то необыкновенной, удач сияющих, свершений, славу приносящих… «Весна, и, ах, какая бездарная пакость эта моя нынешняя жизнь! — говорил себе обреченно и горько. — Какая бездарная пакость!!» — повторял себе, встав на открытом месте и ощущая себя как бы в перекрестье чьих-то неодобрительных взглядов и страдая от этого и мстительную к себе радость от этого испытывая.
«Я ведь погибаю! Слышишь, ты! — говорил кому-то с ненавистью. — Я ведь погибаю, Я!!»
У него было внятное ощущение, что в нем два человека, и тот, который внутри, с залитым слезами лицом, с криками-стонами отчаянно рвется из него наружу и — ну никак не может вырвать! — будто в капкане, будто по пояс в трясине, в этакой густой, жирной трясине, которая, смачно чавкая жадными своими устами, всасывает, тянет его ко дну неторопливо и обстоятельно.
Он-то думал, что давным-давно уже смирился, жирный крест на себе поставил, сам себя схоронил и сам по себе бесконечные поминки на могилке справляет. Нет, оказывается.
Живехонек, оказывается, и, вишь ты, ощущением живо мается и — глянь! — все еще вырваться мечтает.
Попробовал подумать грубо и привычно-муторно: «Стаканом все это кончится, паря! Не в первый небось, раз…» — но подумалось плохо, неубедительно. Что-то сегодня было не так… Что-то сегодня было не так, как всегда…
«Ах, да! Сон!» — догадался он, и вдруг — вдруг без всякой связи с предыдущим и без всякой связи с будущим — будто беззвучный сиятельный взрыв полыхнул у него перед глазами! Он внутренне даже зажмурился, скомкался нутром.
— Господи! Это же
Торопясь, попытался вызвать из сна облик той женщины, показалось, что вспомнил… Надино лицо спешно постарался увидать, смутно увиделось, как сквозь мутное стекло, — но кроткая нежность, но нежная сладкая боль сновидения так без усилия, так просто и ладно совместились с образом той, которая в душе его была обозначена именем «Надя», что он тотчас же почти уверен стал: да, именно Надя являлась к нему во сне и с любовью, с состраданием, с кровной болью всматривалась в его спящее лицо.
Он подивился: «Сто лет не вспоминал, а тут… вот те раз!»
Конечно, Надя.
Конечно, Камчатка.
Он услышал вдруг, что ему легко, и душа его улыбается: Надя… Камчатка… Надя…
…Двадцать с чем-то часов летели, наконец, долетели и вот, блаженно оглушенные тишиной, счастливые синевой небес, солнышком, диковатой свежестью ветерка, то и дело пробегающего мелкой рябью через пространство аэродрома, с весело бередящим зудом наслаждения чуя под ногами родимую твердь земли, вразброд и неспешно-радостно брели к тихо-провинциальному зданьицу аэропорта, выкрашенному в голубенькое.
Он мельком оглянулся на рядом идущих и вдруг заметил: все улыбаются. Потом заметил, что улыбается и сам.
У него было ощущение, что он —
И еще не покидало одно отчетливое, светло-тревожащее чувство: много простора.
Чуть ли не рядом с аэродромом начинались зелено заросшие сопки. Подальше — горизонт загромождали настоящие горы, вулканы с побеленными снегом верхушками. Однако — вокруг — было роскошно, неисчерпаемо много добродушнейшего, спокойнейшего Простора! Во все концы.
И было по-деревенскому тихо. Возле низенькой ограды спокойно толпились встречающие, немного, человек десять.