— Да уж я и сам подсчитывал. Музейных ценностей — большой недохват, царских каменьев — тоже. Про картины и прочие там сервизы-гобелены — и слыхом не слышно. Зато, заметь, поперло вдруг банковское золотишко, которое мы давным-давно и искать-то забыли, рублевики опять же царские…
Бить нас надо. Все грабежи последнего времени мы вешали на налетчиков-профессионалов. Среди них и искали… А теперь не очень-то и удивлюсь, когда узнаю, что группа Боярского создана кем-то именно для экспроприаций. Посмотрел бы ты на его людей — орлы-стервятники, стреляное-простреляное офицерье! Наверное, и сентябрьское ограбление — их рук дело. И июльское ограбление банка.
— Ну, такие выводы выводить еще рано… Дальше что собираешься делать!
— Спать собираюсь. Все, что в твоем реестрике, или лежит по оставшимся адресам, или… черт знает где. Адреса Шмельков — уверен! — найдет. Повезло все-таки, что у нас такой старик…
— Действительно повезло. Ты вот что: пошли кого-нибудь к пареньку вашему, Стрельцову. Пусть прочтут приказ о награждении часами и все такое.
— Сам съезжу. Зачем кого-то посылать? Сейчас прямо и поеду.
— Спать ведь собирался.
— А то я не пробовал. Заснешь, а через пятнадцать минут вскакиваешь, одно расстройство.
Мать Вани Стрельцова стояла у двери, кусала угол платка и беззвучно плакала.
Шмаков, Свитич, еще два оперативника, которых Стрельцов никогда раньше не видел, стояли перед кроватью строем — каблуки вместе, мыски на ширину приклада, грудь колесом, а в глазах огонь.
Шмаков серьезно и громко читал по бумаге:
— «…За беззаветную преданность в боях с мировой буржуазией и их подручными уголовными элементами Петрограда, за умение в схватках с врагами рабоче-крестьянской власти — наградить…»
Стрельцов забеспокоился:
— Илья Тарасович, я встану лучше!
Встал, стараясь не морщиться, — в подштанниках, босиком, но тоже — пятки вместе, грудь колесом.
— «…наградить Стрельцова Ивана Григорьевича, инспектора… — тут Шмаков глянул на Стрельцова поверх очков, подчеркнул: „инспектора“, — именными серебряными часами марки „Павел Буре“ с надписью…»
Добыл из кармана часы, завернутые в платок:
— Оглашаю надпись: «Ивану Григорьевичу Стрельцову — за храбрость». На тебе, Ваня Стрельцов, за храбрость!
Отдал награду, обнял, так что Ване пришлось приготовленные слова высказать через плечо Шмакова:
— Служу мировой революции!
Мать у двери не стерпела и зарыдала вслух.
— Что уж теперь плакать, мамаша? — рассмеялся начальник. — Героем сын вырос. Теперь уже поздно плакать. Теперь остается только радоваться!
— Так ведь и радуюсь, только почему-то слезы… — отвечала мать. — Вы ему прикажите, пожалуйста, чтобы он лег. Вон ведь босиком на холодном полу стоит.
Уже на третий или четвертый день Шмельков нашел две нужные квартиры. В списках Шмакова появились новые цифры с нулями: «Изделия ювел. зол., плат., с камнями — стоимость…» и «Монеты зол., сер. старинные (коллекция) — стоимость…».
«…Лестницы круты, жизнь — собачья, сердце — ни к черту, а тут изображай из себя Эдисона, громыхай этим глупым железом! И между тем совсем неизвестно, милостивый государь Вячеслав Донатович, зачтется ли вам сорок лет беспорочной службы при „царском прижиме“, если, к примеру, на пенсион уходить? Ась?
…Ну-с, вот и нумер восемнадцатый.
Звоним.
Звонок, разумеется, неисправен.
Стучим. Никто, разумеется, не открывает. Впрочем, нет, — миль пардон! — кто-то шаркает там ножками».
— Кто-о-о?
«…Ишь! Спросила, будто пропела. Пропеть, что ли, и мне в ответ?»
— С телефонной станции-и. Проверка линии-и.
— Одну минуточку. Здесь такая уйма засовов…
…А у Вячеслава Донатовича сердце вдруг словно бы всплыло и уже не больно, но все же неприятно стукнуло куда-то под горло. Он даже закашлялся.
— Господи боже мой! — женщина изумленно и радостно глядела на Шмелькова, рукой касаясь виска. — Или это мне кажется, или это Славик-Тщеславик? Какими судьбами, каким ветром и кого мне благодарить за такого гостя?
— Благодарите телефонную станцию, мадам, — отвечал Шмельков, с трудом припоминая тот полушутливый полусерьезный тон, которого они держались много-много-много лет назад.
— Телефонную станцию? Да заходи же! Раздеваться не предлагаю. Да кинь ты ее куда-нибудь! — это о сумке с инструментом. — Ой, Славик, как я рада! На кухню пойдем. Там средоточие всего тепла, какое есть в доме.
Усадила, уселась напротив. Стала глядеть-озирать, все еще не переставая улыбаться, и улыбка становилась все тоньше, все мечтательнее и печальней.
— Ты знаешь, а ты немного постарел, — засмеялась она, — за те — подумаешь! — каких-то двадцать лет, что мы не виделись!
Шмельков прокряхтел что-то. Удивительное дело: он опять чувствовал в себе именно то стеснение, смущенную нежность, какие чувствовал в те годы. И ему было так же хорошо.
— Я, понятно, должен сказать, что на вас, мадам, годы нисколечко не отразились?
— Скажи, если язык повернется. Увы, Славик, увы! Ты хочешь чаю, я вижу. Или — кофе? Настоящего кофе!
— А потом скажешь, что пошутила…