Читаем Стремена полностью

Вениамин глядел им в глаза. Чуял их муку, их ужас, но Пимен прав был: в нем уже кишели не паутинные, тусклые слова о царях и министрах — о них все без слов ясно, — клокотали слова о республике, о всех, и всем, всем:

— Нет, нет… вам тяжело, знаю. В Европе наши товарищи еще слабы, ждут, и мы в тисках. Я не обвиняю. Я за вас, я ваш, без вас меня нет. Но глядите, глядите: жир выполз из щелей, афиши баюкают нас, улица выпятила живот и миллиардами соринок катится на заложенный нами фундамент, загаживает его, хочет занести, похоронить. Учитесь! Ведь, вы помогали ей! Не все, не все, знаю. По нужде, да, да, знаю. Но вашими руками она воровала грузовики, подводы. Вашими руками выгребала на рынок самое нужное. Что? Неправда? Скажите, скажите, что неправда. Ведь, не можете?..

В каторжных централах, в крепостях и тюрьмах тысячи ног вызванивали кандалами, тысячи тяжелых камерных дверей за тысячами спин выгрохатывали первые вскрики свободы. А на воле шамкало:

— Не получшает: у царя и министров есть такие машинки: чуть что задумает народ, они все выведают этими машинками, и под замок… Полны тюрьмы людей…

Бред, сыщицкая сказка. Но сколько голов кружила мечта о машинке-разгадывательнице чужих дум? Ее не придумали еще, — в этом счастье Вениамина. Он шел по Москве, бормотал, кипел. А вдруг обладатель такой машинки положил бы руку на его плечо:

— Что, товарищ, отмахиваешься от искусства, а сам бредишь образами? Продолжай. Все мы притворяемся трезвыми, деловыми, а в душе мы все поэты…

Стыд скорчил бы Вениамина.

<p>XX</p>

У отца под глазами мешки. В мешках слезы. Ему надо выплакать их. В этом все, а он притворяется сердитым, суровым. Сидит на диване, против электрической лампочки, обвернутой бумагой, и, не глядя на Вениамина, хрипит:

— Ну, заходил к Фелицате? Ну? Придет? Ага.

Отвратительное «ну» наростом сидит на старом языке. Выросло за долгие годы жизни в имении, — каждодневно отдавал приказы, спорил и ругался с мужиками. Вениамин глядит на него через лампочку и не шевелится.

— Ну?

— Что?

— Придет, значит? Она не в тебя. Ты гимназистом вышел из моей воли. Мужиков бунтовал у меня, с подпольщиками снюхался. И она завольничала, ну, а родового не потеряла… Дьяволовой революцией его не выкорчуешь из нее, крепко сидит… Один ты у меня такой. И на что польстился? Ну, если б сидел в этом самом Совнаркоме Лениным, Троцким или этим… ну, что по народному помрачению… а то, ведь, в затычках состоишь.

— Не надо, отец.

— Ну, чего не надо? Вру? Ты же на поручениях. Подумал бы, кто ты, какой твой род: Ка-ве-ри-ны… Замызгал ты его и себя… Ну? Как степной воробей: мокрый, дрожишь, а все птицей притворяешься… Срам. Отца разорили, выгнали, а ты с ними…

— Отец…

— Ну, чего? «Отец, отец». Сорок лет я тебе отец… Думаешь, сладко им быть?

Старик хватает со стола газету, отбрасывает ее и ложится лицом к стене. Видит имение, парк, лес, поля, деревни, жену и место, где она похоронена: возле сельской церкви, под липами. Рядом с нею лег бы и он. Его придавил бы камень, сделанный по его чертежу… А где ляжет он теперь? В какую землю? Ведь, сын и креста не поставит… Стоит вот, глядит, может быть, ждет его смертного часа…

Старик взметывается и хрипит:

— Ну, чего стоишь?

— Что ты?

— Стоишь, говорю, чего?

— Не волнуйся, лежи…

— Да не могу же я лежать…

— Почему?

— А потому, что не знаю, что у тебя на уме… Ведь позорю я твою коммунистическую честь? Раньше была дворянская, офицерская честь, а теперь ваша, коммунистическая… Как же: отец дворянин, помещик. Ну? Записано же это, небось, в анкетах? Или соврал? Вам можно. Иного шельмеца так зовут, что и не выговоришь, а у вас он Григорьев, Иванов…

— Ладно, отец…

— Ну, неправда? Мешаю же?

— Бред это, отец…

— А я знаю, что у вас правда, что бред? Ну, только ты не тревожься: я скоро уберусь. Тошно мне в вашем проклятом ветре. Ты на каторге переводов от меня не принимал, а я живу у тебя приживалом. Ну, недолго уж. И я после смерти смирным буду. Это вот только меня тревожит дед. Каждую ночь приходит… Ты до старости не доживешь. У таких старости не бывает. Золою разлетишься в чортовом ветре… Ну, о тебе напишут… Небось, этим и живешь? В истории, мол, буду? Щенок! Я мог бы попасть в эту историю лет пятьдесят тому назад. И у меня были бредни: отдать землю, опроститься. А я не захотел… Вы, нынешние, не поймете… Дворянин я, а это… ну…

Слова старика налиты спесью, тьмою. Вениамин ощущал их слепыми и липкими. Виделись ему не имение, поля и леса, а две клетки в тюремной комнате свиданий. В одной из них стоял этот старик, отец, тогда моложавый, крепкий. А в другой он, Вениамин. В пустоте, между решетками, окном и надзирателем, бились звуки голоса старика. Он просил Вениамина не порочить рода, обещал съездить в Петербург и добиться прощения ему. Вениамин глядел в сторону. Старик горячился. В доводах его мелькали имена Льва Тихомирова, Михаила Бакунина, Льва Толстого. Вениамин молчал. Старик выдержками из Федора Достоевского пинал социализм. Поносил Дарвина, Маркса, эмиграцию… Вениамин тихо сказал ему:

— Напрасно, ты, отец: мы сделаем лучшее…

— Лучшее? — удивился старик…

Перейти на страницу:

Похожие книги