Молодые глаза осветили Пимена и рассеяли бред. Он схватил юношу за рукав и привлек к себе:
— Слушай, моя жена продала одну вещь. Пойдем, я дам тебе на книги…
Дрожащий, желто-зеленый, с яркими больными глазами, он казался пьяным. Юноша отстранился от него, вырвал руку и пошел. Дорогу к нему, Пимену, преградила голова в знакомой шапочке, и в лицо с синью родных глаз плеснуло:
— Пим, что ты делаешь?! Зачем из больницы ушел?!
Маленькая рука повлекла его к лошадиной морде и властно толкнула за синюю гору извозчичьей спины:
— Скорее, прямо!.. Ты сумасшедший!..
Улица дрогнула и ринулась под Пименом.
XVII
Видеть глазам мешали газетные простыни. По грядам строчек прыгала тень Фели. А в постели, в стеклянной трубочке, прижатой к горячему Пимену, за красной чертою, металась ртуть.
Луною, звездами, солнцем и хмурью заглядывал сквозь прозревшие окна февраль. По вечерам с далеких бульваров доносились всплески вороньих граев. В стены и окна бил ветер. В его песню тонкими визгами падали жалобы прибитого к макушкам домов железа.
С темени Пимена, как стеарин от горящего фитиля, на глаза, на руки и ноги плыла муть. Газетные простыни расплывались в облака. Готовым вставало бередившее мозг полотно с фонарями глаз на лицах. Пальцам было зудко, — будто они только что уронили кисть. Суставы затопляла радость, с них струилась на предметы и стены. Стирал ее очкастый, высокий, с бурой шерстью вокруг шеи… Словно из стены выходил, ронял шерсть и утоньшался, светлел. Сверкая стеклами, потирал руки. Студеными, как свечки, пальцами бегал по груди Пимена и кому-то стучал в нее. Пропадал — и опять. И всегда неожиданно.
От этого вечеров и ночей, будто, не было: был один, на миги окутываемый тьмою, разрываемый снопами электричества, бесконечный день.
Мела и выла метель. Барабанил дождь. Опять шел снег. Подмораживало, распускало. И все, будто, в один день… Когда он кончился, Пимен ощутил себя усталым и легким.
Об окна терлась влажная хмурь. На горящую печку через форточку дышал день… Было хорошо, но из-за двери вынырнул очкастый, замутил свежесть, ощупал Пимена и засмеялся:
— Во-о-от, поздравляю. Теперь вас только корми, пальцы пооткусываете… Всего…
Пятился к двери, кивал, рассыпая с очков блестки, и Пимен увидел вместо него худенькую Фелю. Под его взглядом к щекам ее прилила кровь и затопила испуг в глазах. Губы раскрылись, ноги ринулись к Пимену и заспешили прочь. Феля боялась, что расплачется, шепнула:
— Молчи, — и засуетилась у стола.
Глаза ее прорвались сквозь улыбку Пимена и прикипели к сердцу. И не для того, чтоб он нарисовал их. Таких не нарисуешь.
Свет их воскресил: его уход из больницы; странные улицы Москвы и каменную женщину; предосенний день, когда умер сын; летний день, когда на четвертом месяце был убит другой, ожидавшийся, — в клинике так и сказали: «Хороший мальчишка был бы»; и утро, когда его, Пимена, собирали в больницу: все расплывалось, глаза на стенах плакали, рядом с Фелей стоял ее брат, Вениамин: ехал в командировку, на голод, и волновался: к нему пришел неведомо где скитавшийся оборванный… отец… бывший помещик, тот, что 10 лет тому назад прогнал Фелю: без его ведома вышла за Пимена. Феля кинулась к брату:
— Где же он? У тебя?..
— Да, но не ходи к нему: он и слышать о тебе не хочет…
Феля плакала тогда, как плакала после аборта, как плакала в день смерти сына. И теперь в глазах ее стояла боль за кинутую в землю родную кровь, за отца, за всех, за все, а под болью — судорожная радость: Пимен жив, она не одинока.
XVIII
Теплые ветры скачут по белой земле. Под их копытами, под их фырком ноздревятся снега. У берез начинается праздник. Они дрожат от радости, но, кроме земли, полной хмеля, кроме жажды впитать его, у них ничего нет в дни первых теплых ветряных песен.
Пьют, пьют, и все мешают им пить. На песни и шумы отзываются жалобой. Притворяются, будто до сердцевины еще скованы льдом, будто праздник далеко, за морями… Но раньте их, — вместо слез брызнут буйным земляным вином.
Дон, Каспий и Волга осмуглили Вениамина. Жилистый, бородатый, улыбчивый… Придвинулся к оживающему Пимену, с улыбкой расспросил о болезни и начал рассказывать. Вскользь как-будто кинул:
— Без меня отец надумал мириться с Фелей, — и смутился…
Оглядел комнату, указал на газетные простыни и оживился:
— А вы хорошо сделали, что завесили свои глаза. Они часто вспоминались мне… особенно на голоде, на Волге… Я и до сих пор не понимаю, зачем вы рисовали их. Ведь, они усиливают смуту, раздражают, кричат чорт знает о чем, вместо того, чтоб успокаивать. Вы вот и сами почувствовали: теперь не такие глаза нужны… Всюду кипит работа… все оживает, подновляется…
Пимен насторожился и сел. Послушал, сдернул со стола газету и щелкнул по ней:
— По-вашему, новые глаза нужны, чтоб глядеть на эти объявления, на лавочки и спекулянтов? Какие же нужны для этого глаза? Или вы вышли из партии?
— Т.-е. как вышел?
— А если не вышли, так зачем закатываете к небу глаза: работа, оживление, обновление.
Вениамин отодвинулся и встал:
— Виноват, вы что-то слишком желчно…
— А вы не притворяйтесь…
— Я? Я не притворяюсь…