— Чего им обнашивать-то? — недовольно говорит тетя Гланя. — Отродясь ничего не было, чтоб носить. Летом еще куда ни шло, и босиком можно побегать, зато зимой чисто беда — одне валенки на троих. С утра как начнут перепираться, кому первому бежать в улицу… Не слушал бы! И за что мне такая судьба? Уж давно война кончилась, люди по-хорошему жить начинают, приобретают корову ли, барашек ли, а у меня все жизнь не наладится.
— Наладится. Я возьмусь за дело. Хватит! Небось дети не сироты, как-никак отец у них есть.
Закипает на кухне чайник, тетя Гланя наставляет на стол… Должно быть, картошку в мундирах. Хорошая у нее картошка, рассыпчатая, на песках сидит, в верстах трех от деревни… Я, случается, хожу с Шуркой пропалывать. Потом мать ворчит: «Дома не заставишь его в ограде подмести, а у людей он рад стараться…» Я молчу. А что говорить? Не понимает мать, что на людях интересней работать.
…Евсей с аппетитом ест картошку.
— Изголодался? — с едва приметной усмешкой спрашивает тетя Гланя. — Не сладко в людях-то?
— Не сладко, радость моя, — отодвигая от себя локтем картофельную кожуру, говорит Евсей. — Пропади она пропадом, такая жизнь. С утра не знаешь, будешь ли нынче в этой деревне, дальше ли подашься.
— И чего носит тебя, окаянного?
— Сам не знаю, — с удивлением говорит Евсей. — Ведь не за длинным же рублем гоняюсь и не богатой жизни ищу. Другого чего-то хочется… Я так думаю: человеку с понятием всегда мало того, что есть, и большего ему надо, и поярче чтоб, и покрасивше. Только один умеет подавить это желание, не дать ему распалиться, а другой не умеет. И я не умею. Да и не хочу. Помню на фронте меж боями о чем только мы не мечтали, и жизнь после войны, верили, будет уж такой-то интересной и умной. А где она, та жизнь? — Замолкает ненадолго, говорит: — Ну, стало быть, срываюсь я с места и иду туда, где не бывал, да еще тороплюсь, будто там, в другой деревне, ждут меня.
— Хахальки, что ли, ждут? — с деланной угрозой в голосе спрашивает тетя Гланя. — Поди, не по первому разу заезживаешь, поди, уж и деревни вокруг Байкала не осталось, где бы не побывал?
— Хахальки! — обижается Евсей. — Было ж сказано: этим не интересуемся, в войну всяких-разных повидали. А тороплюсь, потому как не оставляет надежда: а вдруг там?.. Э, да ладно! Я вот чего думаю: душе моей интересно смотреть на мир. Она у меня чуткая такая, добрая. Она и плачет, коль встречу беду, и радуется… Одно слово, живая.
— Душа у него живая, — досадует тетя Гланя. — А у меня, что ж, мертвая, по-твоему? Не человек я? Вожусь тут с детишками, слезьми исхожу, как приткнусь до холодной постели. Будто и мужа у меня нету, будто уж и покинутая.
— Понимаю, — вздыхает Евсей. — Но что я могу поделать с собою, коль тесно мне в четырех стенах, словно бы взаперти себя чувствую, и давит что-то на грудь, и давит?
— Опять в бега навострился?
— Что ты! — пугается Евсей. — Теперь меня из дому палкой не выгонишь. Находился. Вот отдохну и пойду устраиваться на работу. Слыхал, в школу завхоз требуется. Возьмут. А коль будут против, с завучем потолкую. Фронтовик. Поймет мою душу.
— Мудрено понять твою душу, — ворчливо говорит тетя Гланя. — Господи, помог бы кто, что ли, направить моего непутевого на путь истинный, не оставлять его больше с евонной душой наедине!..
Евсей пробует что-то сказать, но тетя Гланя не слушает, долго причитает, кляня мужа и пугаясь за его судьбу, а потом опускает ребятишек на пол, уходит в комнату.
Через неделю Евсей идет устраиваться на работу. Он так страстно и так горячо доказывает, что он теперь вовсе не тот, кем был прежде, и что на него можно положиться в любом деле, что даже директор школы, мужчина умный и не склонный никому верить на слово, соглашается взять его на работу. Правда, не завхозом школы, — эту должность директор, поразмыслив, решил попридержать на тот случай, если вдруг, чем черт не шутит, на деревне объявится человек дошлый и с прочными хозяйственными связями, — а техническим работником. Была в школе и такая должность. В обязанности технического работника входило: следить за чистотой на школьном дворе, топить в классах печи, а случится необходимость, то и съездить на лесосеки за дровами…
Евсей выслушивает от директора все, что полагается при устройстве на работу, и выходит из кабинета. Мы с Шуркой уже поджидаем его. Он улыбается через силу.
Потом мы идем в степь. По прежним приездам Евсея на деревню знаю, что он любит смотреть, как кружат над землею птицы, будь то желтогрудые ласточки или длиннокрылые серые коршуны. Вот и теперь Евсей нет-нет да и взглянет на небо.
— А ястреб все вызыркивает, все вызыркивает… А когти-то, когти-то распустил. Никак вниз рванет сейчас? — Когда же замечает, что ястреб падает вниз, говорит: — Теперь держись… теперь его ни лешай не остановит. Ах, птица!..
Отыскиваем в степи куст черемухи, вынесенный в степное разнотравье, присаживаемся в тени. Евсей непривычно молчалив, и глаза у него грустные.
— Евсей, — спрашивает Шурка, — а ты на Алтае был?