Евсей укоризненно смотрит на него. Шурка ерзает, старается спрятаться за моей спиной, говорит:
— Ну, не Евсей… ну, батяня… отец… Никак не привыкну. Сам виноват: почти не бываешь дома. Где уж тут привыкнуть?
— Что верно, то верно, — вздыхает Евсей. — Редко бываю дома. А все почему? — Но тут же и обрывает себя: — Был ли на Алтае, спрашиваешь? Был. Чего ж?..
— И что там?.. Ладно ли люди живут?
— Люди нынче везде не шибко ладно живут, — медленно отвечает Евсей. — А земля там красивая, богатая, к ней бы с умом да с лаской, глядишь, она и одарила бы…
— А чего ж не с умом, не с лаской?.. Иль некому? Иль все мужики на Алтае вроде тебя в бегах?
— Пустомеля ты, Шурка, — с досадой говорит Евсей. — Коль кто и в бегах, так то, думаю, от душевной неустроенности. От чего же еще?..
— От душевной неустроенности… — не верит Шурка. — Скажи лучше, работать на одном месте неохота. Вернее будет.
— Много ты понимаешь, — не повышая голоса, говорит Евсей. Он вообще-то, заметил я, не срывается на крик, разве что иной раз воскликнет с недоумением: «А за что воевали, граждане?..» — Я и то в жизни не все умею разглядеть, а вроде бы уж пора… Сложная штука — жизнь. Путаная.
Мы еще долго сидим под кустом черемухи. Наконец Шурка предлагает:
— Пошли домой. Мать, поди, потеряла. Небось, ищет.
— Погоди-ка, погоди-ка… — неожиданно разволновавшись, говорит Евсей и вдруг припадает ухом к земле.
— Ты что, ошалел?
— Тихо, сынок, тихо… — просительно говорит Евсей. Но вот он выпрямляется, смотрит на нас еще пуще погрустневшими глазами: — А земля гудет, гудет… Идут куда-то поезда, идут. А меня в тех поездах нету.
Шурка с минуту молчит, потом вскакивает на ноги, хохочет:
— Ну, Евсей!.. Ну, отец!.. Даешь!..
Евсей смущается, отводит глаза.
Идем в деревню.
На следующее утро мы с Шуркой едем на колхозные покосы. Когда же через месяц возвращаемся, Евсея на деревне уже нет.
— Директор школы велел ему съездить на станцию, привезти новые учебники, тетради, — говорит мой отец. — Ну, Евсей честь по чести собрался, впряг в телегу быка. Отъехал… И больше я не видел его. Обратно быка пригнала дежурная по станции. Она и рассказала: «Нагрузил Евсей все школьное имущество на телегу и уж собрался отъезжать, да на беду по второму пути в это время проходил на малой скорости пассажирский поезд. Евсей заволновался, затревожился, а потом как сорвется с места… На бегу уж кричит мне: «Быка доставь в деревню и учебники сдай в школу… А жене скажи: люблю, мол, пусть извиняет за мою непутевую жизнь. Но ничего, говорит, не могу поделать с собою, душа, мол, просит…» А еще видела: стоял Евсей на подножке вагона и плакал…
Года два назад, по теплу уж, иду, припозднясь, городской улицею, ни души вокруг, лишь тополя пошумливают да воробьи, не угомонившиеся еще чирикают, перепрыгивая с ветки на ветку, и тут вижу: старичок какой-то, сутулясь, плетется навстречу… все ближе, ближе… Что-то знакомое в облике старичка. А что — и не скажешь сразу.
Старичок меж тем останавливается, подойдя ко мне, говорит негромко, глядя на меня снизу вверх:
— Спичек не найдется?..
И я узнаю его:
— Евсей?!. Дядя Евсей?!
Старичок отступает чуть в сторону:
— Ну, я Евсей… Ну и что?..
Едва отыскиваю в кармане враз задрожавшими пальцами коробок спичек, протягиваю ему:
— А помнишь?.. — говорю…
Он помнит, он все помнит… Оттого и горько ему, и больно. От него и узнал, что тетя Гланя померла, а Шурка на Дальнем Востоке…
— Съездить к нему, что ли? — неуверенно говорит старичок. — Только надо ли?.. — И, помедлив, добавляет: — Нескладно, ох как нескладно все у меня получилось. Все чего-то хотелось, другого чего-то… А жизнь-то рядом была, настоящая-то… Теперь-то я знаю, рядом… и утекла она, как песок сквозь пальцы… Многого не успел я сделать, а думал, успею… время еще есть… Но где оно, время-то?.. Чай, все в прошлом… Оттого и горько на сердце, и больно…
БАТУХА-ТАНКИСТ
Снег во дворе белый-белый, и воробьи теснятся под крышею. Холодно им на земле-то… Выхожу из просторных, неплотно пригнанных, не доска к доске, а со щелями, иной раз толщиной в два пальца (отцова работа!..) сеней и тут же стягиваю с головы шапку, распускаю уши, связываю их у самого подбородка. А потом иду к стайке, выпускаю корову, выгоняю из двора. В руке у меня хворостина, лениво помахиваю ею, кричу что-то, но корова и ухом не ведет, пройдя метров триста улицею, утягивается вправо и узкой скотной тропою, срезавшей закрайки у высокого рыхлого снега, спускается к реке. Осторожно ступает по серому, присыпанному тонким слоем песка льду, тянется мордой к синему урезу воды…