Старуха с тревогой ждала, что скажет внучка, и, если бы та сказала: «Что ты выдумываешь? Ведь сама не раз говорила, что только тогда и живешь, когда чувствуешь себя хозяйкой. А тут ты хозяйка…», она и слова бы вперекор не вымолвила, но внучка сказала, вздохнув: «Может, ты и права, и в деревне тебе будет лучше. Как-никак воздух…», и старуха, осторожно ступая по скрипучим половицам и едва ли видя перед собою: с глазами что-то и голова закружилась, ушла в комнату. Долго сидела на кровати, глядя, как на оконном стекле бьется муха: то сорвется вниз, на широкий подоконник, а то опять поднимется вверх, и все бьется, бьется… Утром старуха велела, чтобы взяли билет на поезд, и уже после полудня сидела в душном купе. А ровно через тридцать шесть часов она сошла на маленькой станции, затерянной в серой, выжженной солнцем степи, и с интересом, но без волнения, которого втайне ожидала от себя и которого почему-то не было, оглядела новые пристанционные избы, они появились за те пятнадцать лет, что она не была здесь. На станции ее встретила полная белолицая женщина, ее дочь, приняла из рук чемодан, чмокнула в щеку: «Мама… Наконец-то!» И стала рассказывать о своем житье-бытье. Пока они переходили по перекидному дощатому мосту через речку, а потом недолго шли узкой, в дождевых выбоинах улицею, старуха узнала, кто из знакомых помер, а кто и теперь живет и все еще в доброй памяти, но и это не вызывало у нее волнения, и только однажды она огорченно вздохнула, когда дочь сказала, что скоро той рощи, куда они бегали собирать грибы, не будет: там теперь строят колхозный коровник, и это хорошо, она станет ходить туда за молоком… Еще старуха узнала, что дети у дочери теперь в разных городах, кто в техникуме, кто в институте… Бывает, что и напишут, и тогда она по нескольку раз на дню читает их письма. Старуха плохо знала тех пятерых, а меньшого даже не помнила: уж так получилось, что все время жила со старшей… с внучкою, которую держала на руках еще в годы военного лихолетья.
Ей отвели комнату рядом с прихожкой, много просторнее той, что она имела у внучки. И кровать была лучше, никелированная, с блестящими шарами в изголовье.
Старуха проснулась рано, заправила кровать, прошла на кухню. Дрова были припасены с вечера, и она затопила плиту, поставила чайник… Хотела почистить картошки, но появилась дочь и сказала:
— Ну, зачем ты, мама?.. Не надо, я сама… Ты отдыхай, отдыхай…
И старуха, вздохнув, ушла в свою комнату.
На следующий день было то же самое. И через неделю… Старуха ничего не делала, но отчего-то всякий раз к вечеру у нее разламывалась спина. К тому же начали мучать головные боли, иной раз так сдавит, так сдавит, хоть криком кричи. Изредка старуха выходила из дому, сидела на лавке подле забора, подолгу глядела вдаль, туда, где поднимались синие горы и за которыми, как думала, находится город, откуда приехала. Первое время она еще могла и погулять по деревне, случалось, ее окликали и пытались заговорить, она отвечала, но чаще всего невпопад, и норовила поскорее уйти, а очутившись одна, не всегда могла вспомнить, кто только что разговаривал с нею. И тогда она вовсе перестала выходить из дому. Правда, и теперь у нее бывали счастливые минуты. Это когда думала о внучке и ее семье. О правнуке. «Ах, сорванец, ах… И носится-то, и носится, удержу нет. Но погоди у меня, погоди, вот привяжу за ногу к двери, вот тогда будешь знать! Вот тогда…» И незаметно для себя начинала говорить вслух и очень удивлялась, когда дочь, очутившись у нее под дверью, спрашивала: «Ты с кем это, мама?..» Но удивление скоро проходило, и тогда оставалась тоска по дому, который оставила, по тополю под окном. Почему-то казалось, что вот уехала она, и тополь не сможет без нее, зачахнет…
Старуха была совсем плоха, когда неожиданно приехал внучкин муж, он был весел и доволен собою: «А у меня книгу приняли… Наконец-то!» Старуха увидела его и заплакала: «Милый ты мой… милый…» И он растерялся: «Тебе здесь не нравится? Ну что ж, я заберу тебя, только не сейчас… сейчас я в командировке. Вот приеду домой и пошлю телеграмму. И мы тебя встретим…» И он уехал. А она… она приободрилась, и головные боли вроде бы прекратились, и теперь уж не обижалась, когда зять заходил в комнату и привычно спрашивал: «Ты еще жива, старая ведьма?» «Жива, жива, — отвечала. — И пока не собираюсь помирать». Каждое утро подолгу простаивала у калитки и ждала почтальона, и потом с надеждою спрашивала у него: «Есть ли телеграмма? Да нет, не дочери — мне…»