Самым замечательным в Париже Жарпеадо находил свое присутствие в этом городе, точь-в-точь как генуэзский дож в Версале[607]
. Тем более что он был хотя и невелик ростом, но хорошо сложен; черты его пленяли взор, подкачали разве что ноги – чересчур тонкие, впрочем, обутые в ботинки с очень длинными носами, разукрашенные драгоценными каменьями. Спину Жарпеадо укрывала, по моде его родной Кактрианы[608], мантия, до которой было далеко одеяниям духовных особ на коронации Карла Х; она была усыпана алмазной крошкой, сверкавшей на лазоревом фоне, и разделена на две створки, которые посредством золотого шарнира легко поднимались на манер священнического одеяния. Знаком отличия ему – принцу Кокцирюбри[609] – служили сапфировые доспехи, а на голове вздымались две тончайших эгретки, способные своим изяществом затмить все те султаны, какими государи украшают свои кивера в дни национальных празднеств.Анна нашла его совершенно очаровательным; правда, дело портили короткие сухощавые ручки, но кто бы стал обращать внимание на этот легкий изъян при виде его румянца, обличавшего чистую кровь, которая, казалось, была сродни солнцу и наливалась яркой краской под сверкающими лучами этого светила?[610]
Вскоре Анна поняла, что имел в виду ее отец; ее глазам предстало одно из тех таинственных зрелищ, которые остаются незамеченными в этом страшном Париже, столь полном и столь пустом, столь глупом и столь ученом, столь задумчивом и столь легкомысленном, но всегда куда более фантастическом, чем многоумная Германия, и сильно превосходящем всю ту гофманиаду, которую сумел разглядеть важный советник берлинского апелляционного суда[611]. Воистину, мастер Блоха и его микроскопическое стекло не могли бы сравняться с месмерическими сивиллами[612], которые в ту минуту предоставили свои услуги в распоряжение прелестной Анны; сделали они это по мановению волшебной палочки той единственной феи, что у нас еще осталась и что носит имя Экстазиада, – той феи, которой мы обязаны нашими поэтами и нашими прекраснейшими грезами и которую так стремится компрометировать Академия наук (секция медицины).Три тысячи окон стеклянного дворца отражали лунный свет; так солнце на закате разжигает пожар в окнах старого замка и наводит страх на путников и земледельцев. Кактусы благоухали, ванильные деревья утопали в ароматных облаках, цветы волкамерии, эти ботанические баядерки, распространяли винные флюиды, азорские жасминовые кусты щебетали, магнолии пьянили, дурман возвышался горделиво, как персидский шах, а неистовые китайские лилии, в десять раз превышавшие по высоте наши туберозы, громыхали в этой накаленной атмосфере, словно пушки Дома инвалидов, поглощая и всасывая все прочие запахи с такой же жадностью, с какой банкир присваивает себе чужие капиталы. В этом сияющем лесу, где звучали безумные хоры, голова шла кругом, точь-в-точь как в Опере, когда Мюзар взмахом своей палочки увлекает парижан любого возраста и любого пола в бешеный галоп среди вихрей света и музыки[613]
.Принцесса Финна[614]
, одна из прекраснейших дочерей волшебной страны Лас Фигерас, продвигалась вглубь долины Опунцистан[615], где похитители принца устроили его резиденцию, и по влажной гладкой мураве стремилась навстречу Жарпеадо, которому на сей раз невозможно было ее избежать. Глаза этой соблазнительницы, которую правительство, исполняя роль подлой сводни, подослало к принцу, точно какую-нибудь представительницу рода Каксен-Сота[616], блистали, точно звезды, а с собою эта хитрая интриганка, новая Екатерина Медичи[617], захватила целый эскадрон красивейших и опаснейших придворных дам.Издали завидев принца, она подала знак. По этому знаку раздалась в благоуханной ночной тиши музыка, более всего напоминавшая скерцо королевы Маб из симфонии «Ромео и Джульетта», где великий Берлиоз раздвинул привычные границы музыки, предоставив слово Цикадам, Кузнечикам и Мухам, и воспроизвел величественный голос природы, который звучит в полдень на лугу, подле ручья, журчащего среди серебристых песчаных берегов[618]
. Однако по сравнению с той музыкой, которая доносилась до внутреннего слуха Анны, восхитительная и нежная музыка Берлиоза была все равно что громогласный контр-тромбон[619] по сравнению с виолончелью Батты, повествующей о любви и навевающей самые воздушные грезы нежным дамам, чье забытье внезапно прерывает трубный звук, издаваемый каким-нибудь старым любителем нюхательного табака (немедленно вон!).