Вероятно, к первому, с примесью второго. Джон покинул Южную Африку в 1960-х, вернулся в 1970-х, десятилетиями болтался между Южной Африкой и Соединенными Штатами и наконец уехал в Австралию, где и умер. Я уехал из Южной Африки в 1970-х и больше не возвращался. Откровенно говоря, у нас с ним была одинаковая позиция по отношению к Южной Африке, а именно: наше присутствие там незаконно. Возможно, у нас было абстрактное право находиться там, право рождения, но в основе этого права лежало мошенничество. Наше существование было основано на преступлении, на колониальном завоевании, которое было увековечено апартеидом. Мы чувствовали, что у нас там нет корней. Считали себя временными жильцами, не имеющими ни дома, ни родины. Не думаю, что я представляю Джона в ложном свете. Мы с ним часто обсуждали эту тему. И уж конечно, я не представляю в ложном свете себя самого.
«Страдали» — неподходящее слово. У нас было слишком много планов и стремлений, чтобы считать нашу судьбу несчастной. У нас была молодость — мне было в то время за двадцать, ему немного больше, — у нас было неплохое образование, были даже скромные средства. Если бы мы уехали и поселились в какой-нибудь другой стране, стране цивилизованного мира, Старого Света, то не пропали бы. (Насчет стран третьего мира я не столь уверен. Ни он, ни я не были Робинзонами Крузо.)
Поэтому нет, я не считал нашу судьбу трагической, и, уверен, он тоже. Скорее уж она была комичной. Его предки по-своему, а мои по-своему трудились, поколение за поколением, чтобы расчистить клочок дикой Африки для своих потомков, и каковы же плоды их трудов? Сомнение в сердцах этих потомков насчет права на землю, беспокойное чувство, что она принадлежит не им, а ее исконным владельцам.
Более или менее. Позвольте сказать еще несколько слов о нашей позиции в отношении Южной Африки. У нас обоих чувства к стране были какие-то временные, мы оба это культивировали — возможно, он в большей степени, чем я. Мы не хотели вкладывать в эту страну слишком много, поскольку рано или поздно наши связи с ней должны были оборваться, и наше вложение пропало бы втуне.
Это все. Нас с ним объединял определенный стиль, стиль, который я приписываю нашему происхождению, колониальному и южноафриканскому. Отсюда общность взглядов.
Не знаю. Вы его биограф. Если считаете, что эта мысль стоит того, чтобы ее развивать, тогда развивайте.
Я бы сказал, что лучше всего учишь тому, что лучше всего знаешь и что сам любишь больше всего. Джон знал немало о различных вещах, но не так уж много о чем-то в частности. Я бы сказал, что это минус. Во-вторых, хотя и были писатели, которых он почитал, — к примеру, русские романисты девятнадцатого века, реальная глубина этой увлеченности не раскрывалась в его преподавании. Всегда что-то оставалось недосказанным. Почему? Не знаю. Единственное, что я могу предположить, — это что склонность к скрытности, которая, по-видимому, в нем укоренилась и стала чертой характера, распространялась и на преподавание.
Вы несколько преувеличиваете. Джон был очень хорошим ученым. Очень хорошим ученым, но неважным преподавателем. Возможно, если бы он преподавал санскрит, все было бы иначе, санскрит или какой-нибудь другой предмет, который позволяет быть суховатым и сдержанным.
Как-то раз он сказал мне, что упустил свое призвание, что ему следовало быть библиотекарем. Мне кажется, это не лишено смысла.