Но ни о каком писательстве как профессии или жизненной перспективе, повторяю, я тогда не думал, и получалось это у меня «просто так», само собой, как игра. Время от времени вскипало, видимо, что-то в душе и искало выхода куда-то наружу, в мир, в жизнь.
А вообще-то я жил и рос, как теперь вижу, и вширь и вглубь, интересуясь и впитывая в себя и то, и другое, и третье. Я любил астрономию, составил для себя таблицу максимума и минимума солнечных пятен, неплохо, помню, изучил карту звездного неба, выпущенную под редакцией нашего директора С. В. Щербакова, и привил эту любовь к звездам своей младшей сестре Ирине, а по «Определителю цветов» Маевского разбирался в многоцветии наших городенских лугов. На камушках, рассеянных по берегам нашей речушки, я находил отпечатки каких-то древнейших из древних ракушек, а по двухтомной «Истории Земли» Неймайера, бывшей в библиотеке моего отца, изучал историю и жизнь нашего «шарика». До сих пор помню приведенные там яркие описания извержения вулкана Кракатау в Индонезии и возникновения среди моря, у берегов Италии, Монте Нуово, что значит — Новая Гора.
Шахмагонов — это некто вроде московского Шанявского — в своем «частном» реальном училище организовал народный университет с очень широкой и интересной программой. Там я слушал лекции об античном искусстве, по русской истории и по древнерусскому языку, от преподавателя которого получил в подарок его книгу «Дело об убийстве царевича Димитрия».
На толкучке я сдружился с букинистом, довольно интересным человеком, любителем и знатоком книг, и был его постоянным покупателем. У него я купил и «Жизнь растения» Тимирязева, и Ницше — «Так говорит Заратустра» и «По ту сторону добра и зла», и собрание сочинений Дарвина с «Происхождением видов», «Происхождением человека», с дополнительной статьей «Мое мировоззрение», и многое-многое другое. Вот передо мной лежит небольшая — «для иностранных слов» — тетрадочка с вензелем «Г. П.» и в ней каталог моей библиотеки того времени с таким пестрым букетом заглавий, как «Жизнь Иисуса» и «Антихрист» Ренана, как «Записки Екатерины II» и «Записки Сен-Симона», Лев Толстой «О жизни» и Маркс «Либералы у власти», Фламмарион «Популярная астрономия» и Каутский «Экономическое учение К. Маркса», Кареев «Письма к учащейся молодежи», Бюхнер «Сила и материя», Густав Леббон «Психология народов и масс», М. Бакунин «Бог и государство», П. Лавров «Исторические письма» и так далее и тому подобное.
Что это? Поверхностность? Непостоянство? Разбросанность? Может быть. Но в этом не было другого греха, куда более тяжкого, — лености духа. Наоборот, в этом была неутолимая жажда души, стремящейся охватить и впитать в себя все, из чего потом что-то когда-то получится. Это была работа впрок, для себя, рост «друзы».
Так я понимаю себя тех дней с вершин нашего и моего теперешнего времени.
Это была как бы смутная, если употребить астрономическую аналогию, психологическая туманность, из которой постепенно как-то и почему-то вырисовывалось и формировалось некое уже явно идейное ядро. Это — вопросы религии.
Как и почему так получилось — я, при всех своих аналитических усилиях, в точности сказать не могу. Очевидно, и здесь сказывались какие-то процессы кристаллизации.
Я уже говорил, что отец никак и никогда не натаскивал ни меня, ни моих сестер ни на какие «божественные» темы. Тем более ничего подобного я не видел от покойной мамы. И сначала, в раннем детстве, колокольный звон, церковная служба и зажженная по праздникам зеленая лампадка перед киотом с двумя иконами (голова Христа в терновом венце и фамильное, сделанное по специальному заказу изображение святых Александра и Александры) — все это, повторяю, сначала воспринималось как нечто обыденное, как деталь сложившегося быта! И я никак не могу понять ту странную для самого меня вспышку религиозной экзальтированности, которая захватила меня где-то около тринадцати-четырнадцати лет.
В Калуге была своя, особо чтимая часовня, почти круглосуточно открытая для моления и поклонения. И я на какое-то время стал постоянным и усердным ее посетителем, особенно, конечно, в пору экзаменов. Почему? — не знаю. Очевидно, сказались и прорвались какие-то биологические и психологические процессы возраста — почти неизбежные для него устремления к чему-то светлому, к высшему, к идеалу, не знаю. Или классические строки Державина, поразившие глубиной мое начавшее формироваться сознание:
Впрочем, может быть, и эти, действительно величественные, строки прошли бы мимо меня, если бы не одна случайная встреча с немного чудаковатой, но умной старухой пророческого склада, которая подняла их чуть ли не на предельную высоту человеческой мысли, и если бы не ее не по возрасту живые, даже горячие глаза и назидательный узловатый палец:
— Удивляйся, восхищайся и благоговей!