— Ну, хватит комедию ломать! — крикнул он наконец. — В участке разберутся. Где работаешь?
— С Бромлея мы, ваше благородие. Вот хучь он, хучь который подтвердит. И покойник, которого конями потоптали, тоже бромлеевский, четверо детишек осталось…
— Ну! — поднимая голос, рявкнул офицер, оглядываясь на дверь и жестом подзывая ожидавших там жандармов. — Доставить!
— Так вот же они, ваше благородие! — обрадованно вскрикнул Таличкин, вытаскивая завернутые в тряпицу документы. — Ишь как берегу — сразу и не сыщешь, так запрятовал. Без них же даже до ветру теперь не сходить… Вот, глядите, ваше благородие. Это, значится, пропуск с Бромлея и тоже, сказать, с орликом, не как-нибудь. А вот тебе и паспортина, драгоценная по нонешним временам бумага, дороже денег.
Злобно уколов глазами Глеба, офицер брезгливо перелистал засаленную книжечку.
— Архипов! Проверить вот этого, этого и вон того у окошка! — Офицер показывал пальцем, а сам презрительно оглядывал залитые пивом столики.
Человечек в котелке, виновато вытягивая шею, поглядывал из дверей.
— Дур-рак! — бросил ему офицер, когда блюстители порядка, закончив проверку документов, покидали трактир.
А из кухни сквозь окошко, через которое в зал подавались закуски, поглядывал Скворцов-Степанов в поварском колпаке и с поварешкой в руках.
— Значит, имеется и у нас длинноязыкая гадина, — сказал Глеб Иванович Грише, когда оцепившие трактир городовые и жандармы исчезли за углом.
…Позднее, уже в Петербурге, Гриша узнал, что по доносам провокаторов осенью 1907 года были арестованы лефортовское, сокольническое, рогожское и замоскворецкое районные партийные собрания, Бутырский и Железнодорожный райкомы партии, весь состав Московского комитета во главе с товарищем Марком — это была партийная кличка секретаря Московского комитета Любимова. Скворцову-Степанову удалось тогда скрыться.
12. «СЕСТРЕНКА» НЮША
Гришиной «сестре» Нюше Сениной все в Москве казалось диким. Она долго не могла привыкнуть к напряженной людской суете в перепутанных улочках и на больших площадях, к человеческим толпам, к гудению тысяч станков на Прохоровской мануфактуре, куда ей с помощью Агаши удалось поступить, — с тюлево-кружевной фабрики Флетчера ее, конечно, прогнали.
Да и легко ли было ей привыкнуть к городу, ей, выросшей в соломенной деревенской глуши, в убогой Березовке, где не было ни школы, ни церкви, где по утрам заместо часов и фабричных гудков будили ее петушиные крики и рожок пастуха у околицы, скрип колодезного журавля — единственного на всю деревню колодца.
И даже кладбища своего в Березовке не было — покойников носили хоронить за четыре версты, в большое «ярмарочное» село Кущево, где имелись и казенка, и трактир, и где на берегу Оки посреди столетнего парка стоял похожий на дворец из сказки княжеский дом. Там часто играла музыка, такая странная, такая далекая, что маленькой Нюшке казалось, что играли не на земле, а на небе.
Оттуда, с княжеского двора, выезжал, запряженный парой красивых, тоже как сказочных, коней шарабан, и в нем под яркими цветастыми зонтиками сидели девочки Нюшкиных лет в нарядных платьях и шляпках и о чем-то говорили на непонятном языке.
Нюшка, стоя на обочине, кланялась княжеским дочкам, но ей барышни никогда не отвечали. И она не обижалась, она чувствовала себя травинкой при дороге, вроде подорожничка или трилистника, который, послюнив, приклеивают к пораненному месту.
Нет, она не завидовала ни молодым княжнам, ни самому князю, сухопарому старичку со звездой на груди, — ее место, как ей казалось самой и как ей говорили покойницы бабка и мать, было определено на земле самим господом богом. Ей — кланяться, сеять, жать, молотить, убирать навоз. А им, княжнам, — ездить в экипаже под кружевными зонтиками, кататься на маленькой лодочке в пруду за домом, где стояла на берегу безрукая каменная баба и зеленела густо завитая диким виноградом беседка.
Это было как видение из другого мира, нереального, существующего за пределами той жизни, в которой жила маленькая Нюшка, да и видеть-то это чудо ей довелось всего несколько раз, когда отец, еще до японской войны, два или три раза брал ее с собой на ярмарку и продавал там то боровка, то пару гусей, потом долго сидел в трактире, а Нюшка ждала его на завалинке и смотрела, как бьются насмерть пьяные мужики. И вспоминалась ей унылая и страшная песня, которую нередко пела ей старенькая бабуся:
И, глядя на пьяные драки, она со страхом ждала, когда же блеснут лезвия этих самых топоров, и боялась, что и тятя ее тоже будет драться с мужиками и сечься топором непонятно за что, пьяный и несуразный.