– А так, без всякого смысла, для сугреву. – Макашин расслабил пальцы, и Анисимов тотчас выдернул из них свою одежду и отряхнулся. – Для такого дерьма, как ты, без смыслу – оно потешнее. Знаю, ненавидишь смертельно с тех пор, как того парня на допросе кокнул, руки замарал… Что посерел то, в самую точку угодил? Не дрожи, как овечий хвост, я один про то дело знаю, а у меня не вырвешь.
– Лечиться надо, Федор, до белой горячки допьешься, – сказал Анисимов, помедлив, приводя в порядок растерзанный ворот и не выпуская из виду лица Макашина и его пальцев. – Ну хорошо, я тебе друг, пойму любую твою выходку… А в другом месте?
– В каком другом? Другого у нас не будет. Зря гордишься, Густавович, человек, он, какой хочешь, на один лад устроен. Я тоже ни писать, ни читать не мог, а жизнь крутанула, читаю и пишу. Научился! И понимаю не меньше твоего, хоть в партиях не состоял, а судьбу твою в две минуты решить могу, и не пикнешь.
– Высшую материю тебе, Федор, пока не осилить. Ты со мной равенства души захотел? Так я не против, нас природа уравновесила. Ты мужик, и я тоже, тебе бабы нужны и мне, оба мы жрем. А вот к высокому равенству путь всегда лежал и лежать будет через неравенство, и никуда от этого не денешься. И зря ты надо мной попотешиться решил. Друг без друга нам будет не лучше, а хуже.
– Из седла ты давно вывалился, Густавович. – Макашин, успокаиваясь, опять сощурился в простецкой усмешке. – Двери тебе иной нет, а то бы ты на меня и плюнуть не захотел.
– Умному человеку дверь всегда найдется, Федор. С Советской властью, если б я захотел, я бы по царски жить мог и еще могу, заметь себе! Все революционеры на одном горели, и наши сгорят. На желании равенства для всех, а ведь это абсурд. Если до революции активный тонус жизни поддерживался золотом, деньгами, то теперь это делается с помощью обыкновенного кресла, должности. Жизнь опять обманула всякие там утопии, а потому, что ей необходимо движение, соперничество. Высоко можно подняться, вот так, Федор! Не открещивайся, возможно, мои наблюдения и тебе ко времени пригодятся.
– Ладно, умник, ты в разных креслах предостаточно зад тер, а не удержался, припекло, – сказал Макашин тяжело. – Живи как хочешь, только своего верху поменьше показывай, а то весь твой собачий расчет полетит. А так я тебя понял. Ну, ну, не серчай, лучше посоветуй, как мне с семьей дерюгинской быть, а, Густавович?
Макашин видел, как опять подобралось и стало суше лицо Анисимова, и про себя усмехнулся; трудный он ему вопросик подкинул, хотя сам уже определенно решил, как ему быть в данном деле.
– Какая там семья, – сказал Анисимов, не скрывая своего истинного отношения, хотя отлично знал, чего ждет от него Макашин. – Глупая баба с двумя мальчишками да старуха. Зачем они тебе, Федор?
– Старуха и баба мне не нужны, пусть их доживают. А вот ребята… сыновья Захаровы…
– Один – Захаров, – напомнил Анисимов, – другой – приемыш, неизвестно чьей крови.
– Зато душа чья – известно! – Макашин встал, оперся о стол руками и наклонился к Анисимову. – Ты опять мне скажешь, что мелочь это в мировом океане, грязниться нечего. А мне больше той мелочишки в руки ничего не дадено, мне от этой мелочи жить слаще! Молчи, молчи, Густавович, молчи сейчас!
– Ничего, кажется, и не говорю, – развел руками Анисимов, впервые видя зверовато-сдержанного Макашина в таком состоянии.