Нюру видел Алеша тогда в последний раз. Дядька Андрия за несколько лет до войны повстречал в селе. Вернулся с Севера. Титку Олену похоронил в дальних краях. Вступил в колхоз. Приняли, хоть и лишен он был прав: не мог голосовать. Не захотел жить у дочек: старшая была за бригадиром, Катерина за Ильком. Слепил себе старый мазанку за рекой под горой. Проходил улицей все так же прямо, не сутуля плечи, длинная борода побелела вся, крепкое лицо в морщинах. По-прежнему ни на кого не смотрел, ни с кем первый не здоровался. Работал в огородной бригаде. Делал все молча, в разговоры не вступал, про житье-бытье на Севере не рассказывал.
Пришла война. Немцы оказались в селе. Новые власти предложили старому вернуться в свой дом. Отказался: «Я свое отжил. Что из каменного дома, что из халупы — у меня уже одна дорога…»
Сыны пожадничали на отцовское добро. Вернулись из города, поселились в каменном доме. Говорили, сердился старик, грозил им: «Не спорьте с властью! Вернется эта власть, попомните мое слово, и дывиться, не пришлось бы вам, хлопцы, отдуваться своими боками».
Но хлопцы вели себя тихо, а как только загудело, заревело за Днепром, подступили наши, оставили они родное подворье и вновь подались в город.
«БУНТ»
Подошли дни, когда люди лишались сна. Жизнь заворачивала так, что потряхивало, как в землетрясение, из-под ног земля уходила — временами жутковато становилось.
Пока шли разговоры, на собраниях при чадящей керосиновой лампе до третьих петухов засиживались, кричали, спорили, размахивая руками, — после в школе долго держалась махорочная угарная вонь, — было одно. Думалось, может, будет, а может, и нет… Ну, покричат, «поагитируют», и останется все по-старому. А вот когда те, записавшиеся первыми, повели лошадей, повезли плуги, бороны, веялки, брички, семенное зерно начали ссыпать в общие амбары, — все становилось явью. Новое начиналось всерьез.
Во дворе Голуба обосновалась вторая бригада. На конюшне — кони, в сараях — «реманент»: плуги, бороны, сеялки. Уже общие.
Трудно было привыкнуть, понять, что твое уже не твое… Твой конь стоит в темной теплой конюшне, хрумкает себе сено, но, как только заслышит твой голос, вздернет голову, заржет призывно, косит по-родственному радужным глазом, ждет, когда подойдешь, а он уже не твой, и ты не хозяин, а просто дневальный… И обязан ко всем коням одинаково, потому что они — общие.
Дядько Иван — тот наотрез отказался дежурить на конюшне, его жеребец стоял слева, за отдельной загородкой, — не зашел ни разу, даже не посмотрел, как и что… Людей и то не спрашивал, будто и не было у него никакого жеребца.
А вот когда привел своего жеребца на общий двор, решился вступить в колхоз, привез бороны, плуг, тут же в стороне стоял его триер — и начали оценивать е г о п а й, дядько Иван торговался прямо как с цыганами, тогда при покупке. Жеребец, по его словам, стоил т р и с т а, оценивали в д в е с т и п я т ь д е с я т. Дядько Иван клялся и божился: заплатил триста, рубль в рубль.
Дядьки — члены комиссии по оценке — дотошно осматривали жеребца; он высоко вскидывал голову, обиженно ржал, а они куцыми сильными пальцами ощупывали бабки, долго елозили по коленным суставам, разглядывали зубы, щупали впадины над глазами, находили какие-то изъяны и подзуживали дядька Ивана:
— Обдурили тебя цыгане…
— Переплатил…
Дядько Иван, взмахивая полами старого латаного кожушка, налетал на обидчиков, кричал, что он хоть кому докажет, сколько стоит его жеребец…
Тогда Афанасий Шерстюк, бригадир, одернул гимнастерку под широким поясом, шинель нараспашку — недавно вернулся из Красной Армии, — молодцеватый, свежий, сказал укоризненно:
— Ну чего вы кричите, дядько!.. Накинем еще двадцать пять, гроши же вертать вам не будем. Пай это. Условно определяется, для общего учета, чтобы знать, сколько всего и з яким капиталом начинаем. Так что не торгуйтесь, подписуйте оценку.
Дядька Ивана будто дернуло. Он, сразу остановился, уронил руки — на локте кудлатилась овчина, видно, сегодня разорвал, когда собирал все, что надобно было везти, — словно подменили человека, безнадежная покорность и высокий дрожащий голос:
— Робить, як знаете… — Замахал руками, жалкенько, бестолково: — Все одно, видно… Все ваше… Общее так общее… Берите хоть так!..
И пошел со двора, зажав кнут в руке. Пошатывало его даже. Кто-то доглядел, что кнут уносит, не без зла крикнул:
— А батиг теперь тоже общий… Вертай!..
У дядька Ивана кожух натянулся на спине. Он постоял у ворот, тяжело повернулся и, прижимая к рукоятке ременную плеть, с силой бросил кнут под ноги тому, кто крикнул.
Алеша увидел, плачет дядько Иван, бегут слезы из единственного его глаза, застревают в густой перепутанной бороде. Прямо как маленький, даже плечи трясутся…
Что было хорошо в колхозе, так это конюшни. Конечно, не сами конюшни, а кони, которых свели вместе.