Раньше как было? Пришел из школы, сделал уроки, выскочил во двор. По-вечернему синие сугробы снега, над хатами кое-где серые с багровым отсветом столбы дыма, — видно, соломы не жалели, вон куда огонь доставал. Еду готовили сутра, значит, теперь, вечером, кукурузу, свеклу запаривали на корм свиньям. Сюда-туда глянешь — ни души: сидят хлопцы в хатах, нашли матери им дело. Сороку шуганешь от сарая, псу Рябчику кусок хлеба кинешь, в конюшню заглянешь: корова сено жует, сонно посмотрит на тебя — вот и вся работа.
А теперь раз — и на бригадный стан. Через пять дворов в теплой каменной конюшне Голуба стояли кони их бригады. Дверь разрезная: верхняя и нижняя половина — меньше холоду напустишь. Кони на скрип двери поворачивают голову, любопытно им, кто пришел. В дальних углах и посредине фонари висят — «летучая мышь». Хороший фонарь, с ручкой. В нос, в глаза сразу бьет едкая щемящая вонь конской мочи, лошадиного прелого пота, духовитого навоза.
Из угла, из лежака скрипучий голос:
— Кого нечиста сила принесла?
Дядько Тюльман, бессменный конюх. Валялся он обычно на сене, спал до одури, накрывшись кожухом с головой, или дымил вовсю ядреным самосадом.
Коротконогий мужичонка с сердитыми ершистыми усами, он был знаменит тем, что поменялся с другом своим, дядьком Трофимом, женами. Высокая, сухая, с узкими поджатыми губами жена Тюльмана — великая постница — безо всякого перешла к Трофиму. И стала жить с ним. Забежит домой, свою девочку обиходит — и на новое хозяйство. А жена Трофима — по соседям, чуть ли не волосы рвет на себе, кричит, что руки на себя наложит от стыда, сыну шесть лет, никому его не отдаст.
Тюльман и Трофим, подвыпив, верные уговору, связали ее и отнесли в хату к новому мужу. Она окно разбила, убежала, скиталась по чужим дворам.
Потом как-то получилось так, что вернулась она в свою хату. У Трофима оказалось две хозяйки, а Тюльман куковал один, потому что и дочка перешла к матери. Кинулся к другу-приятелю: «Верни жену!» Тот: «Бери». Посмеивается себе, одна жена в одной половине хаты, другая — в другой, его «султаном» начали звать. Тюльман тянуть свою жену домой, не идет. С топором за ней гонялся. В лозняке с дочкой отсиживалась. Трофим и тот к родственникам подальше от греха забежал. Все знали: в гневе Тюльман мог совершить что угодно.
Ни силой, ни добром ничего не добился Тюльман, пришлось ему в сельраду жаловаться. Приезжал дядько Микола Бессараб, неизвестно как разбирался, но закончилось тем, что жена Тюльмана переселилась в пустовавшую хату напротив прежнего своего двора, а к мужу не вернулась. Согласилась корову доить, в хате прибирать. Вот Тюльмана и определили в конюхи, дома, мол, все равно нечего делать ни днем, ни ночью…
Алешу Тюльман привечал. Даровой помощник. «Палочку — мени, а работа — тоби!» Странный смех у него был, будто кашлял он. В те времена выход на работу отмечали «палочкой» — трудоднем. Алеша — совок в руку, метелку — в другую, лошадь справит свое дело, он сразу подберет. «Як в аптеке», — одобрял Тюльман из своего угла. Захочешь — можешь почистить лошадей. Скребницу на руку, щетку — в другую, и пошел драить. Пыль танцует в лучиках света, серая смирная кобыла благодарно обнюхивает тебя.
Приходилось Тюльману подниматься, когда наступало время поить коней, задавать сено. Приходили на помощь и другие мужики-дневальные. Становилось шумно, весело. Кони ржали, узнавали прежних хозяев.
Алеша вместе со всеми. Набирал, сколько обеими руками захватит, уткнется в сено и будто в лето попадет, в пору сенокоса: горчит полынком, сладковато тянет клевером, и вдруг пробьется освежающее дыхание мяты. Конь потянется, на ходу норовит ухватить. Прикрикнет грозно Алеша: «Не балуй! Посунься, гнидый!» И сено — в ясли…
Нет, совсем другая жизнь пошла с колхозом. Вместе оно действительно веселее!
Да, видно, не все так думали.
Подошли мартовские дни 1930 года — дни смятения и тревоги, когда вновь все зашаталось, и казалось, вот-вот рухнут еще не ставшие на ноги, с таким трудом сбитые колхозы.
Как только прослышали про статью Сталина «Головокружение от успехов», начали «выписываться» из колхоза. Чуть ли не первым помчался с заявлением дядько Иван и потребовал, чтобы тут же ему вернули жеребца, и триер, и плуг, и бороны. И титка Мокрина «выписалась», требовать ничего не требовала назад, потому что вступала она в колхоз с тем, что было на ней и на детях. И другая солдатка-вдова, мать Василя Скубицкого, тоже вышла из колхоза, кричала: «Силой загнали! Из хаты грозили выгнать». Плакала: «Верните мою коняку, и бричку, и семенное зерно — сама буду сиять для себя».
И пошло такое!.. Коней не возвращали, «реманент» — тоже, семенное зерно неизвестно в каких амбарах хранилось. Ползли темные слухи: «На пароходах за границу повывозили, чтобы своих дамочек в фильдеперсовых чулочках прогуливать!..» Землю «выходцам» из колхоза не нарезали, а весна в тот год шла дружная: над зябью парок поднимался, озимые меняли стылую вялость стебля на тот желтовато-зеленый цвет, которому радуется все живое.