Читаем Судьба и грехи России полностью

    Это второе по времени освобождение «бесов», скованных веригами православия. Всякий раз взрыв связан с  отрывом от православной почвы новых слоев: дворянства  с Петром, разночинцев с Чернышевским, крестьянства с  Лениным. И вдруг этот бесовский маскарад, без всяких  видимых оснований, обрывается с началом нового десятилетия. 1870 год — год исхода в народ. Неожиданный,  изумительный подвиг, аскетизмом  своим возвращающий нас вФиваиду или по меньшей мере в монтанистскую  Фригию, совершается теми тысячами русских юношей и девушек,  которые  воспитаны  на Писареве  и  Чернышевском,  на Бокле и Бюхнере, иные побывали в  коммунах и по основам мировоззрения мало чем отличаются от нигилистов. Вот уж подлинно: чистым все чисто.  Но откуда же взялись девственники и мученики в этом  аду, от которого они даже не отрекаются?

    И здесь доля вины за эту апорию падает на схематичность нашего изложения: нам пришлось многое упростить,  выпустить связующие нити, идущие от 40-х годов к 70-м;  не нашлось места Добролюбову, человеку типично переходного времени (50-е гг.), обойдены народолюбивые тенденции «Современника», гражданская муза Некрасова. Все эти почки 70-х годов, в век Базарова. Да и Чернышевский не то же, что Писарев, — хотя, впрочем, менее всего семидесятник.

    Но как ни раздумывай в поисках корней народничества, оно необъяснимо до конца, как всякое религиозное движение: это взрыв долго копившейся, сжатой под сильным давлением религиозной  энергии, почти незаметной для

==89

глаза в латентном состоянии. Ее можно угадывать в неистовстве Белинского, в тоске Добролюбова, в идеологическом аскетизме 40-х годов. И все же: перед нами стихийное безумие религиозного голода, не утоленного целые  века.

    Идейный  багаж юных подвижников невыразимо скуден;  отправляясь в пустыню, они берут с собой вместо евангелия «Исторические письма» Лаврова, — так и спят на них,  положив под изголовье. За это евангелие и идут на смерть,  как некогда шли люди за сугубое аллилуйя. Святых нельзя  спрашивать о предмете их веры: это дело богословов. Но  читая их изумительное житие, подвиг отречения от всех  земных радостей, терпения бесконечного, любви всепрощающей —  к народу, предающему их, — нельзя не воскликнуть: да, святые, только безумец может отрицать это! Никто из врагов  не мог  найти  ни пятнышка   на  их  мученических ризах.

    За Лавровым, за Боклем явно стоит образ иного Учителя, зовущего на жертвенную смерть. Если от мира подпольных социалистов обратиться к искусству 70-х годов,  то мы поразимся, как в гражданской поэзии, в живописи  передвижников —  всюду возносится сорванная с киота  икона Христа:  Крамской,  Поленов,   Ге, Некрасов,  К. Р. Надсон не устают ловить своей слабой кистью, лепечущими  устами святые черты. Этот бледный Христос,  слишком очеловеченный, слишком нежный, может раздражать людей консервативной церковной традиции. Но еще  большой вопрос, чей Христос ближе к Подлиннику.

    В одном своем автобиографическом произведении Михайловский вспоминает о сильном впечатлении, какое на  него, юношу, произвела картина Семирадского «Суд над  христианами при Нероне». Характерно, что он, не колеблясь, почувствовал: христиане — это мы, а наших гонителей, жандармов, прокуроров, надо искать среди язычников.

    Атеисты-народники отзываются о Христе всегда с величайшим уважением. Они проникнуты сознанием, что социализм обосновывается в христианской этике.

    Д. С. Мережковский с большой убедительностью вскрывал христианские черты в творчестве Некрасова и Глеба Успенского. Их можно восстановлять по скудным библиографическим  фрагментам, какие нам остались, и для многих революционеров этой эпохи — конечно, не для всех. Ни в ком, быть может, они не поражают так, как в Александре Дмитриевиче Михайлове,  великом организаторе «Народной воли». Тот, кто читал его удивительное письмо к родителям после смертного приговора, скромное и благородное, трепещущее любовью  и радостным ожиданием казни, тот не забудет имени Христа, завершающего его, завершающе-

==90

го всю жизнь человека. Этот дворянский сын, такой нежный, преданный сын (террорист урывает дни для свидания  со стариками), юный красавец с холеной русой бородой,  впоследствии неумолимый  конспиратор, «дворник», кого  любили и боялись все в партии, — проходил свою народническую Фиваиду на Волге, в старообрядческом селе. Конечно, нелепые идеи о потенциальной революционности  раскола привели его сюда. Он живет около года в крестьянской избе среди верующих людей, подражая им во всем,  часами простаивая на молитве, с лестовкой в руках, отбивая поклоны... Об успехах, даже о попытках пропаганды с  его стороны мы ничего не слышим; но в Саратове он признается товарищам, что находит особое удовлетворение в  этой жизни. Что же, это удовольствие актера, хорошо вошедшего в роль? Нелепое предположение для Михайлова.  Пусть, почти наверное, Михайлов не был христианином,  тем более церковным, — он должен был находить в душе  отклик этому православному быту, заражаться чужой верой  — и, во всяком случае, чтить ее.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже