Взяв меня за руку, Клара повлеклась куда-то, и удивительно, что я поплёлся за нею, безвольный и податливый.
— Что вам угодно? — сказал наконец я.
— Ничего.
— Ну я тогда пошёл.
И я вправду куда-то пошёл, но рука моя по-прежнему оставалась в руке Клары. Клара двигалась к лесу, я — к реке, потом она повернула к забору, я направился к сараю. Так вроде бы мы и шли куда-то, но и оставались на месте. Она не отпускала моей руки, но поворачивалась ко мне боком, а я к ней всё больше спиной.
— Поговорим, — шепнула Клара.
— Говорить я с вами не намерен.
— Почему?
— Потому что вы — гидра. Приехала с Орловым, а целуется со мной.
— Я приехала к вам.
Клара застыла, замерла. Глаза её то меркли, то переливались. Вдруг она выхватила из волос ромашку и бросила на землю. Бросанье ромашки как-то притормозило меня. Раздражала всё-таки эта ромашка, привнесённая летающей рукой.
— Возьмите меня в лодку, — шепнула Клара. — Самая лёгкая лодка в мире — это смысл жизни. Возьмите меня.
Клара прикрыла глаза, отчего ещё сильней заблистала под ресницами какая-то ртуть.
— А как же капитан-фотограф?
— Мне надо в лодку, — шептала Клара и тянулась ко мне.
— А куда ж я дену капитана? — ошеломлённо твердил я и уже тянул к ней губы, подобно степному дудаку, хотя откуда же у дудаков губы, у них же эти, клювья… О господи, не всё ли равно — клювья ли, губы, всё это ерунда, ромашка, Папашка, борьба борьбы с борьбой… Нет, но поцелуй всё-таки странный фрукт — не груша ли он? Впрочем, с чего это, почему это поцелуй — фрукт? Он совсем не похож на фрукт. Кто же он? Не дерево ли?
Наконец, обвешанный поцелуями, как дуб желудями, я оторвался от предмета неожиданной моей страсти. В двух шагах от нас стоял художник Орлов. Он был потрясён, скомкан и смущён. Древо поцелуев остолбенило его.
Остолбенённый, глядел он на нас, хотел отвернуться и не в силах был, застигнутый врасплох.
— Вы что это? — испуганно сказал он. — Целуетесь, что ли?
— Между нами дерево, — ответил я, полагаясь на головокруженье.
— Да нет, почему, пожалуйста, — сказал Орлов. — Приехала со мной, а целуется с тобой. Всё правильно.
— Орлов, пойми, — сказала Клара, — мы теперь поплывём вместе.
Голова моя кружилась, вертелась и таяла. Обременённый желудями, стоял я перед Орловым. Жёлуди звякали и стукались под ветерком, щёлкали друг друга лакированными боками.
— Интересно, — усмехнулся Орлов, — меня на лодку не взяли, мешал капитан-фотограф. А тут — никто не мешает.
Клара промолчала. Просто и тихо она поцеловала меня в щёку.
Это, пожалуй, было лишнее. Я и так уж кренился под тяжестью. Даже самый могучий дуб не может держать на плечах жёлуди всего леса.
Послышался лёгкий стук о землю. Это сорвался последний лишний жёлудь. Тут же и несколько собратьев его посыпались с ветвей, позавидовав лёгкости паденья.
— Как у вас всё просто и быстро, — сказал Орлов. — Меня побоку, капитана — за борт. Уже плывут, уже мечтают.
— В любви всегда так, — ответила Клара.
Ещё парочка желудей щёлкнула об землю.
— О любви мы не говорили, — сказал я сбоку. — Мы только целовались.
— Поцелуй — это язык любви, — пояснила мне Клара ласково.
— Поцелуй — это жёлудь, — заплетаясь, заупрямился я. — А о любви мы не говорили.
Жёлуди сыпались с меня как какие-то семечки.
— Что такое? Что такое? — заволновалась Клара и быстро-быстро стала нацеловывать меня в щёку. Это была диковинная картина — одни жёлуди нарастали, а другие отваливались.
— Нет-нет, меня это не устраивает, — вырывался я. — Только поцеловались — и вот на тебе! — бросай капитана-фотографа, бог знает кого сажай в лодку… Ну ладно, хватит, я пошёл…
— Куда ты?! Постой! — воскликнула Клара, схватила меня за руку.
— А ну отпустите его! — послышался грозный голос, и, тупо топая болотными сапогами, из-за забора вырвался капитан-фотограф.
В два прыжка он пересёк двор, с разгону толкнул плечом Орлова.
Потрясённый художник свалился в малину.
И тут послышался гулкий, как землетрясение, звук. Качнулась земля под ногами. Это рухнули с дуба остатки желудей.
Сумерки, сумерки, сумерки!
Сумерки опустились на землю — из небесных глубин, из кисейного облака.
В сырых лугах заскрипел однообразно дергач, бесконечные звёзды поднялись над лесами, притягивая все глаза земли.
Нет ничего страшнее этих далёких звёзд, этих дивных расстояний, непонятных ни глазу, ни сердцу. Лишь бедный ум старается их постичь, но, заторможенный скрипом дергача, вязнет в пространстве.
Как прочно, как чудесно для моего сердца связан этот скрип и вечерний запах близкой реки, посеревшие в сумерках кусты козьей ивы и посиневшие леса, как надёжно связаны они с вечным мерцанием далёких звёзд.
В сумерках слился с берёзой, растущей у крыльца, шуршурин дом, потемнел, огорбател. Как бык или дикий вепрь, пополз по берегу, выставив клыки столбов и щетину забора. Сумерки, сумерки!
Гневен в сумерках был капитан-фотограф. Тяжело дыша, привалился он к моему плечу, готовый отбиваться. Капитан был твёрдо уверен, что перед ним раздвоившийся Папашка.
И вот медвежья голова валялась в малине, а щучья — всхлипывала у забора.