Я чувствовал напряжённое плечо капитана, но никак, конечно, не верил, что такое безобразие, как раздвоение Папашки, на свете возможно. Ну, летающая симпатичная голова деда Авери, ну, рука-бумеранг, но раздвоение… нет, никогда!
А орловская в сумерках и впрямь медвежьей оказалась голова. Лохматая борода слилась с лицом, высунулись откуда-то невероятные уши, покраснели от обиды и угрюмости бледные глаза. Тяжело и грозно подымался на ноги Орлов, медведем смотрел на нас из малины.
В самое глупое, самое бессмысленное положение попал он в жизни. С чистым сердцем догонял друга, а друг отвернулся, отказался, да ещё принялся целовать девушку, в которую Орлов частично влюблён.
Оскорблённому, обиженному, ему ещё бьют под рёбра, методом подлой подножки бросают в малину. Тут уж поистине любая честная русская голова может превратиться в медвежью.
— Эй, вы! — покрикивал капитан. — Оборотни! Соединяйтесь! А мы поглядим, как это делается.
— Что с тобой, боцман! — сказал Орлов, медленно ворочая глазами.
— Брось прикидываться, медвежья башка! На автобусе он приехал! Подсмотрел наши сны и раздвоился!
— Я никогда не раздваивался, — сказал Орлов. Мрачно и молча стоял он перед нами. Сгущались сумерки вокруг его головы.
Крик дергача-коростеля стал к ночи свежее и ярче. Так упорно, так настойчиво пел-скрипел коростель, как будто звал кого-то.
— Ну вы, мракобесы! Будете воссоединяться или нет? — покрикивал капитан.
Будто вняв капитанскому призыву, Клара отошла от забора, взяла Орлова под руку. Приподнявшись на цыпочки, она приблизила свою голову к орловской. Светлым в полутьме сарафаном она закрыла от нас художника, и вот уже две головы вознеслись над сарафанным телом, и ничего страшнее, чем этот сарафан, увенчанный двумя головами, видеть мне в жизни не приходилось. Головы, пока ещё человечьи, вот-вот должны были преобразиться.
Но ничего такого не произошло. Кларина голова шепнула что-то орловской и отпрянула. За головою двинулся сарафан — Клара направилась к нам. Орлов же пошёл к дому, поднялся на крыльцо, хлопнул дверью, скрылся.
— Отойди, — сказал я капитану. — Отойди, дай нам поговорить.
Капитан затыркался, замычал отрицательно, но всё-таки шагнул куда-то в сторону, в темноту.
Тёмным, совсем тёмным в сумерках было лицо девушки Клары Курбе. Растрёпанные волосы соединились в воздухе с ветками шуршуриной берёзы — сквозь волосы ли, сквозь ветки пробивались звёзды?
«Северный Крест, — подумал я, узнавая созвездие. — А Орион выйдет позже, совсем поздно, в предутренних сумерках».
— Мы устали, — сказал я Кларе, — мы сдвинулись от летающих рук, всё в голове смешалось… я не против желудей.
— Говорите.
— Представьте, капитан вообразил, что Орлов — медвежья голова, а вы… рыбная… Ерунда, конечно…
Я замолчал, перевёл дыхание. Клара слушала меня, но не ясно было, понимает она что-нибудь или нет.
Дергач, который всё кричал в лугах, постепенно приближался к шуршуриному дому, к реке. И наконец откуда-то снизу, с реки, из-под кустов козьей ивы, ему отозвались. Речной дергач скрипел помедленней, поленивей, но тоже двигался к нам.
— Скажите ещё… — повторила Клара.
— Я же говорю, понимаете, он вообразил, что у вас от рыбы…
— Это бред. Скажите другое.
— Он вообразил… ну ладно, вы поймите, не могу я так сразу бросать капитана, сажать вас в лодку.
— Сразу не можете? А как вы можете?
— Не знаю… — сбился я.
Клара отвернулась от меня и пошла к дому.
— Эй, постойте! — крикнул я.
— Чего ждать? Вы же не можете.
— Я не знаю, — бормотал я. — Как-то всё внезапно… Потом, когда я вернусь из плаванья…
— Потом сможете?
— Ещё не знаю, но думаю… Я же не против желудей, деревьев…
— Жёлуди, деревья… — повторила Клара. — Я всё поняла. Ум у вас маленький, а мир — большой. Вы дурак и недостойны иметь самую лёгкую лодку в мире.
Клара взбежала на крыльцо, хлопнула дверь, и больше никогда в жизни я не видел девушку Клару Курбе, а если и видел, так только краем глаза.
Потом-то я часто вспоминал, часто думал, что же должен был сказать Кларе, и никогда не мог придумать ничего путного.
Мой невеликий ум никак не мог вместить в одну лодку и Клару, и Орлова, и капитана-фотографа. Но ведь всё на свете имеет свои пределы, свои возможности. А ум мой давно раздулся от материала, который ему пришлось вместить. Папашка и бесы, летающие руки и головы, жёлуди и деревья плавали в нём, и только крик дергача казался светлой соломиной, за которую и хватался я, утопающий в собственном переполненном уме.
Много раз в жизни слышал я этот странный — сырой и вечерний — скрип дергача.
Стрелкой вытянув шею, приклонив к земле острую голову, ходит дергач около дома в густой траве. И кажется, вот он, рядом, под этим лопухом. Зажжёшь фонарик — и не видно никого в траве — то ли пропал дергач, то ли спрятался, то ли вовсе не было его.
Невидимый, неуловимый, скрипит он под нашими окнами каждую ночь, а глазу не поддаётся.
Между двух дергачей стоял я. Скрипуны медленно приближались друг к другу, и я стоял на том самом месте, где они назначили встречу. Место это надо было скорее освободить.