— Откуда ты знаешь, что он опять женится? — тут же оборвал его Ломакин.
— Знаю, — веско заявил убийца. — Он уже был два раза женат. В первый раз на дочери князя Долгорукова. Говорят, у него еще была некая интрижка с женою старого князя, но этого никто из наших толком выяснить не смог. Во второй раз граф женился на единственной дочери помещика Троекурова, вдовца. Ты, Родион Ильич, мою философию жизни знаешь. Я жизнь эту самую ни в грош не ставлю. Могу запросто отобрать, — забравировал Фима Крест, дуя на кипяток. — Так вот, твой граф в этом деле меня совершеннейшим образом переплюнул. Ежели я просто так убить могу, то он не просто своих жен убивает, а изводит их.
— Как это — изводит? — не понял Ломакин, от удивления и увлечения рассказом убийцы даже к чаю не притрагиваясь.
— Ты чаек-то пей, — указал ему Фима Крест. — Он полезен. Изводит, спрашиваешь, как? А оченно просто. Женится граф исключительно на молодых барышнях семнадцати, осьмнадцати годов от роду. Стало быть, еще совершенно юных и без этого бабского, что обыкновенно к ним налипает потом, после этих юных годов. Свежая невеста, полная сил и надежды на красивую жизнь, отдается в полнейшее распоряжение графа. И тот начинает потихоньку, словно паук, выпивать из нее все соки.
При этих словах Ломакин отпрянул от убийцы, пораженный сказанным. Ему тут же пришел в голову рассказ Ивана о появлении Драчевского на станции и о мнении станционного смотрителя, который не только всерьез счел графа вампиром, но и дал Безбородко на дорогу серебряный крестик.
— Уж не знаю, что граф делает с женами, но только, как тут недавно болтала бывшая его горничная, свидетельница последней женитьбы, дочка Троекурова, бывшая в цвете юных лет и здоровья, внезапно начала быстро чахнуть и часто болеть. Она постоянно жаловалась на мигрени, а после и вовсе слегла в постель и уж более не вставала с нее. Так и умерла, — констатировал, со значением поглядывая на художника, Фима Крест. — А была у графа этого самого заместо ручной собачки. Он ею помыкал всяко и вообще то ласкал, то прочь отсылал и даже бил.
— Бил? — изумился Ломакин.
— Бил, — неожиданно скорбным тоном сказал каторжанин и убийца. — За любую провинность сек. А она кричала. Горничная рассказывала, что уж и слышать не могла этих криков, все на кухню убегала, там пряталась, чтоб только жалобного голоса графской жены не слышать. Вот и извел ее граф со свету, а горничную тут же выгнал, сразу же, на следующий день после похорон. Вот и весь тебе сказ, Родион Ильич. Ну бывай, что ли.
Ломакин был настолько ошарашен рассказом Фимы Креста, что даже не удосужился поблагодарить его за помощь. Он только встал и, коротко кивнув, вышел из кабака и поспешил с тревожными известиями к товарищу.
Уже подходя к дому тетушки Безбородко, художник почуял что-то неладное. Он не верил ни в приметы, ни в вещие сны и вообще в разные суеверия не верил, однако, к своему удивлению, почти машинально остановился, пропуская перебегавшую дорогу невесть из какой подворотни вынырнувшую черную кошку. Ломакин даже достал из кармана какой-то грязный газетный сверток и принялся нарочито озабоченно читать его, ожидая, покуда кто-нибудь другой не пройдет первым после черной кошки. На беду, никого кругом из прохожих не было, и Ломакину пришлось стоять битый час. Наконец он, не выдержав, сделал решительный шаг вперед, затем другой, перешагнул невидимую нить, оставленную мягкими кошачьими лапами, которые даже следов на снегу не делают, и более решительно заспешил к Никольскому собору.
Ивана Ломакин застал в ужаснейшем состоянии. По всей видимости, это было самое начало лихорадки, скорее душевной, нежели физической, однако не менее, а скорее даже более болезненной для человека с тонкою и ранимою душою, коим являлся поэт Безбородко. Иван принял товарища, лежа на узкой кровати в своей спальне. Глаза его горели, на щеках играл румянец, а все лицо, напротив, было бледно до чрезвычайности. Едва Ломакин вошел, как Безбородко вскочил с кровати, старательно застеленной, но какой-то сильно измятой, как это обычно бывает, когда долго лежишь на одном и том же месте и постоянно ворочаешься в волнении.
— Здравствуй, Родион! — вскричал он, тряся художнику руку и усаживая его на стул, сам же оставаясь на ногах. — Наконец-то ты пришел! А я тут, милый друг, совсем что-то загрустил. Знаешь, как иногда налетят мысли разные, словно улей, а потом их и не отогнать. Вот и вертишь в голове, что засело, крутишь и никак не отделаешься, покуда не отвлечешься настолько, что и забудешь, о чем до этого думал. Но только отвлечься надобно сильно-сильно, иначе, брат, никак.
— И о чем же ты так усердно думал? — через силу рассмеялся Ломакин, с тревогою глядя на товарища, забегавшего по комнате.