— Либо я мужчин… Что же мне делать, если я этот сорт публики обожаю? Собою никогда не торговала, на содержании не была, но амур мне подай: без этого не могу… жизнь не в жизнь! И наплевать на всю вселенную!
— Пора бы уняться, Маша. Не молоденькая. Еще год-другой, и станешь совсем смешна.
— Ну, стало быть, через два года о том и попробуем разговаривать, а теперь напрасно и слова терять… Да, Лелечка!.. Это, конечно, твоя правда: теперь мое время — уже ушедшее… А кабы снова молодость, я бы, знаешь, не в оперу, а в драму пошла бы! Ух! люблю!.. Ну — что мы, оперные? Как ты нас ни понимай, а все — только глотку дерем да горло нотами полощем… Ну еще Андрюша-дружок иной раз сверкнет — развернется, да что-то такое покажет… совсем особенное… как будто и на дело настоящее похоже… А то…
Савицкая остановила ее сухим, недовольным голосом:
— Тебя вчера за «Кармен» сколько раз вызвали?
— Не считала… много что-то! А что?
— Неблагодарная ты, Марья… вот что!
Юлович струсила.
— Да я, Лелечка, ничего…
Но Елена Сергеевна даже слегка разгорячилась:
— Дал тебе Бог талант, дал голос удивительный, дал натуру артистическую, а ты смеешь строить гримасы!..
Юлович оправдывалась.
— Да что же, Лелечка? Кармен… ну, конечно, хаять себя мне не за что… Говорят люди, будто Кармен эту самую я разделываю на совесть… Но собственно-то говоря… Э! да мы вдвоем, никто нас не слышит, и между собою признаться не стыд… Собственно-то говоря, — ну что тут удивительного, если девка девку хорошо изображает? Какова я в натуре своей самое себя чувствую, такова и по сцене хожу… только и всего!
— А! Марья!
В голосе Савицкой прозвучала горькая досада.
— Да, право — ну; что — так! Что я в самой себе имею, только это и могу передать. А — как настоящие хорошие актрисы, с воспитанием, со школою — вот как хоть бы тебя взять, — того я не могу. Сыграть что-нибудь, совсем мне не подходящее и несвойственное, — это сверх сил моих. Тебя в какую шкурку ни одень, ты всюду к месту приходишься, а я не могу. У меня — либо я из роли дров и лучины наломаю, инда щепки летят, либо я дура дурою на сцене стою и только ноты кричу, какая куда попадет по расписанию.
Савицкая молчала с странным выражением, которое в артистке, менее избалованной и знаменитой, легко было бы принять за зависть. Юлович продолжала мечтательно:
— Если бы я в драме служила, то все бы учительш играла!
— Каких учительш?
— Есть такие пьесы… Хорошие пьесы… Чтобы, понимаешь, школа нетопленая, а она больная и учит… Кашляет и учит… Учит и кашляет… И кажный…
— Каждый!
— И каждый мужчина пристает к ней с своею поганою любовью, потому что они все подлецы, а она благородная, но никто в ейную добродетель не верит: потому как — которая красивая девушка — и вдруг, взамен того, чтобы наполнять мир очарованием, — здравствуйте! в деревенской школе с ребятами за букварем сидит! Всякому подозрительно, что ее поведение — один предлог видимости, а на самом деле она это не иначе, как для женихов… А то еще — знаешь, кого бы я игранула? Ну просто сплю и вижу! Маргариту Готье! Брюхом хочется игрануть Маргариту Готье! [121]
— Это ты-то — Маргарита Готье?!
Юлович печально оглядела себя:
— Ну известно, не при теперешних моих мясах… Мне, главное, то в Маргарите пленительно, что умирает от любви и в чахотке… Ах, Леля, хорошо это, должно быть, помереть в чахотке от любви!
— Идеал для тебя, друг мой, вряд ли достижимый… Это вы, Георгий Спиридонович? Входите, входите: здесь свои…
Управляющий дирекции, Риммер, — длинный и тощий русский немец, похожий на складной аршин, без всякой растительности на безобразном, в красных пятнах, скуластом лице, с холодными, умными зеленоватыми глазками не то каторжника, не то пастора, в которых чувствовался большой и пестрый опыт в прошлом и самая разносторонняя и беззастенчивая решительность на будущее, — вошел, кланяясь с свободною и фамильярною почтительностью служащего-друга, необходимого, любимого и очень хорошо знающего себе цену.
— Требовали триста? — сказал он, скрипя голосом, как колесом татарской арбы. — Я принес…
Савицкая кивнула Юлович на бумажки, зажатые у Риммера в кассовой книге.
— Марья Павловна, получи.
Риммер исказил лицо в гримасу шутовского испуга.
— Для нее? Опять? Знал бы — не принес.
— Ну-ну… — бормотала сконфуженная Юлович, принимая сторублевки, — все вы на меня… А уж ты, Риммер, пуще всех! И что я тебе сделала? Немецкая фуфыря!
Риммер смотрел в книгу и насмешливо скрипел:
— Теперь дирекция имеет за вами 3423 рубля 88 копеек. Хорошо?
— Копейки-то откуда взялись? — удивилась Савицкая.
— Извозчикам ее платим. Вчера нищего в кассу привела. Вы, Марья Павловна, имеете эти восемь копеек на вашем счету: я не забыл, не беспокойтесь.
— Ежели в кармане мелочи не случилось?
— У вас каждый день мелочи не случается. И крупных тоже не случается. Ничего не случается!.. Благотворительница, побей гром мою душу!.. Возьмите перышко, распишитесь…
Юлович покраснела и всею фигурою своею выразила детское, беспомощное отчаяние.
— Уф! Вот уж чего ненавижу!..
— Ничего не поделаешь: порядок.
— Давай!