Впереди гроба несут золотую цепь, а сзади тянется процессия из людей в чёрном, которую замыкает парусный корабль на деревянных колёсах, волокущийся упряжкой из гигантских ящериц-тритонов. С кем-то другим это было, давно, в средние века индустриальной эры – и эти тритоны, и золотая цепь. А он-то здесь как оказался? За край гроба держится рука в чёрной ажурной перчатке. Это мама. «Мам, не плачь, ведь я живой». Сверху доносится её голос: «Не разговаривай, Маркуша, а то что люди подумают». Но ведь я живой! Марк пытается пошевелиться, переваливается с боку на бок, и гроб раскачивается, опрокидывается – Марк летит в белую тьму. Опять! Опять туда…
Вот оно – знакомое заснеженное поле без конца и края, и посреди дощатый сарай, охапка соломы в углу, возле которой стоит некто с щетиной на лице. Шинель на нём висит колоколом, без хлястика и пуговиц. Сарай насквозь продувается ветром. От незнакомца накатывает безысходная тоска – и Марк с содроганием понимает, что ему, как и в прошлый раз, никак не поставить заслон прогрессирующей психофузии, он не может её контролировать! Грызущая душу чужая тоска проникает всё глубже и глубже, и вот уже в сердцевине своего «я» Марк леденеет от осознания, что он один во всей вселенной. Холод сковывает его мысль, она меркнет, и Марк в отчаянии снова, как и тогда, в эосе, кричит безумное: «Гор-рох, гор-р-рох!!» Но молчание висит над белым полем, здесь нет звуков. Силой воли он двигает рукой, тянется ко лбу, чтобы перекреститься, и просыпается от боли в локте.
Марик лежал на полу на скомканном одеяле, которое, видно, сбросил с себя ещё раньше, до падения с кровати. Было холодно, печь уже не грела, хотя и казалась живой – едва слышно она дышала, пряча в своей утробе под золой последнее тепло. Обострённый слух уловил то ли писк, то ли тонкий скрип затухающих угольков. Марик забрался обратно в кровать и укрылся одеялом с головой.
Разбудило его радио. За стенкой бодрый мужской голос пел из динамика: «Такое утро тратить жалко на то, чтоб видеть лишний сон, когда на свете есть рыбалка, кино, музей и стадион!» Там же за стенкой что-то шкворчало на плите, доносился стук посуды. Радиохор девушек-физкультурниц подхватил песню: «Воскресенье – день веселья, песни слышатся круго-ом. С добрым утром, с добрым утром и с хоро-ошим днём!»
Марик поплотней укутался в одеяло. Так бы лежать и лежать, глядя в стенку на бумажные обои с зелёными полосками, ощутимо предметные в мягком солнечном свете, и вслушиваться в звуки неспешного, беззаботного дня. Когда Марк оделся и прошёл на кухню, то перед плитой застал Евгению – та курила папиросу, наблюдая за сковородой.
– Доброе утро, товарищ, – поздоровался он.
– Доброе, – пыхнула табачным дымом женщина. – Только можно без товарищей, Марк Сергеевич, сегодня же выходной.
Ополоснув лицо в умывальнике-колокольчике, Марик сел завтракать. Кушали в молчании. Когда Евгения разлила по стаканам чай из эмалированного, слегка подкопчённого чайника, он зачем-то спросил:
– Ну и чем у вас в институте в выходной день занимаются? Рыбалка, музей, стадион?
Хозяйка кухни приглушила радио, по которому уже передавали новости Прокопьевского района, и осведомилась:
– А вам куда надобно?
– Мне? – Марик рассеянно помешивал чай ложечкой. – Мне бы, наверное, надобно в церковь пойтить.
– Религия – опиум для народа, – хохотнула Евгения. – Церкви-то здеся имеются. Одну, Входоиерусалимскую, Сёма занял своей слесарней. Он у нас и шофёр, и механик, и инженер-конструктор, ему отдельная мастерская потребна. В другой, Борисоглебской, контора и ещё ленинская комната устроена, ну, вы её видали вчерась. А вот стадиона здеся нету, и рыбалка-то нонче знамо какая – бери пешню да лёд долбай. Может чево в проруби и попадётся на мормышку.
Слово «мормышка» Евгения проговорила, выпятив губы трубочкой, как бы смакуя, со значением посмотрела на практиканта и продолжила:
– А музей с фондохранилищем – пожалуйста. Он в Введенской церкви. На днях, вот, в наш фонд пластинка поступила 60-х годов, произведена Всесоюзной фирмой звукозаписи «Мелодия». Я себе дубликат сделала.
Евгения вдруг преобразилась, стала суетливой, чуть не бегом кинулась в спальню и вернулась с плоским бумажным пакетом. Вытянула из него чёрный диск. Марик с любопытством глянул на грампластинку. На занятиях ему рассказывали, что информация на таких аналоговых носителях не дополняется и не редактируется.
– Надо осторожней с ними, – Евгения подышала на диск и протёрла рукавом. – Если отколется кусочек или даже царапина появится, то всё – пластинка уже бесполезная, можно доламывать и бросать обратно в дубликатор, на перекреачку. Ты только Васильванычу не говори, что я себе пластинку сделала, он ведь никого к дубликатору не подпускает. Так что, послушаем пластинку?
Марик, отглотнув остывшего чая, поставил чашку на стол. «Тоже переигрывает, как и тот вчерашний баранчик», вяло ругнулся:
– Сама ты пластинка. Кукла.
На лице Евгении ничего не поменялось, лишь на миг глаза прозияли пустотой, и она повторила с прежней интонацией:
– Послушаешь со мной пластинку?