Он делает пару шагов к дрожащему в снегу кругу света – и вдруг замирает и всматривается в лица на фотографии.
Михаил Николаевич выходит вслед за ним, вытаскивает из кармана фляжку, откручивает крышку и всовывает фляжку в длинные пальцы Яна. Пальцы сжимаются на темном металле. Не отрывая взгляда от смеющегося лица Тима, Ян подносит фляжку ко рту и делает длинный глоток, а потом возвращает фляжку и, будто решившись на что-то, быстро идет к фотографии. На секунду мне кажется, что он приехал забрать ее, но он останавливается за пару шагов, и я вдруг понимаю, за чем он приехал.
Среди бесчисленных мишек во фраках и дрожащих на морозе огоньков свечей, почти у самого края стоит совсем маленький горшок с чем-то живым. Ян берет его в руки, подносит поближе к глазам. В землю воткнута табличка, и он немного вытягивает ее из земли, чтобы прочитать надпись, а потом вдруг сжимает челюсти – так, что губы почти полностью исчезают.
– Смотри, это он! – Какие-то девицы подскакивают к Яну, одна из них протягивает ему диск и маркер. – Какая удача! В смысле, простите, можно автограф?
– Да вы в своем вообще уме, – рявкает Ян, но уже к концу предложения возмущение его сдувается, не успев разрастись. – Извините, – говорит он и бережно пристраивает горшочек под мышку. – Извините, пожалуйста. – Он берет протянутый диск и маркер. – Кому?
– Кате, – тихо отвечает девица, и он задумывается на мгновение, а девица включает фонарик на смартфоне и светит на диск, чтобы было видно, что писать.
И пока Ян пишет, я успеваю разобрать, что там на табличке.
Вдруг сверкает вспышка. Девицы, которым он только что надписывал диск, фотографируют, как он плачет.
Я оттесняю их, легонько касаюсь руки Яна:
– Надо ехать. Иначе совсем замерзнет.
Ян вытирает лицо рукавом, вынимает горшок из-под мышки, и мы идем к машине.
– И тут разделили, – горько говорит он мне, усаживаясь в машину.
Я вообще не понимаю, о чем речь.
– Мягкий знак. Такая мелочь, казалось бы.
Он протяжно и судорожно вдыхает – и вдруг сует мне горшок:
– Подержи-ка! – а сам снова выскакивает к подъезду. Я вижу, как он сгребает игрушки.
– Тиму отвезу, – говорит он, ссыпая их в багажник. – Ему понравится.
Он возвращается в машину, вынимает горшочек из моих рук.
– И тимьян тоже ему отвезу. Если не угроблю до весны. Как-то не живут у меня цветы.
Он смотрит мимо горшочка, мимо круга света в снегу, мимо фотографии – на едва заметную в ледяной тьме дверь подъезда.
Михаил Николаевич кивает водителю, и машина плавно трогается с места.
Четыре дня проходят как один. Кажется, впервые в жизни я остаюсь наедине сама с собой так надолго. Первые пару суток собираюсь с силами: сплю, лечу синяки и порезы, прикидываю объемы работы. Остальное время трачу на генеральную уборку – не торопясь, тщательно отмываю квартиру с пола до потолка. Многое приходится выбросить, и первыми летят в мусорный пакет упаковки таблеток: и синие, и молочные, и те, что со сладкой оранжевой глазурью. Избавление от них придает мне сил. Осмелев, я лезу на антресоли. Бабушка никогда не разрешала мне их трогать, но сейчас ее нет, а я только разогналась, требуется подкрепить мою победу мощным аккордом. Я выбрасываю старые сапоги и проеденные молью пальто. Бабушка даже не заметит, она уже много лет не забиралась сюда, а мне становится ощутимо легче. После уборки остается ощущение хорошо прочищенных слуховых проходов – в квартире свежо и гулко, все готово к бабушкиному возвращению.
Но перед тем как забрать бабушку из больницы, нужно пережить еще одни поминки. Девять дней. Мне всегда было интересно: как люди сумели вывести эти числа? Даже если поверить, что душа умершего действительно попадает на божий суд, почему это происходит именно на девятый день после смерти? Допустим, вычисления верны. Тогда сможем ли мы, приняв, что душа Тима есть волна света, и зная скорость ее передвижения в пространстве, высчитать местонахождение бога, а высчитав, наплевать на этикет, нагрянуть к нему без предупреждения и потребовать, чтобы он все-таки отправил Тима в рай?
Порезы и синяки на лице почти сошли, но перед выходом я все равно густо закрашиваю лицо бабушкиным столетним тональным кремом “Балет”. Тюбик ломается в нескольких местах, из трещин в металле лезут пахучие стружки крема. Лицо становится неестественно желтым, как хорошо оштукатуренная стена какой-нибудь тосканской виллы, зато цвет ровный, никаких сиреневых и зеленоватых пятен. Больше не похоже на новогоднюю елку, скорее на посмертную маску. Главное теперь – не плакать.
В этот раз людей совсем немного. Нам с Митей снова приходится объяснить неприятно трезвому и крайне въедливому отцу Тима, кто мы, собственно, такие. Ян, к встрече с которым я отдельно и тщательно себя готовила, не приходит совсем. Вырвавшись наконец из здания древней кафешки, я глубоко втягиваю свежий воздух и ругаю себя за неуместное и абсолютно неприличное облегчение. Все закончилось. Пора к бабушке. Скоро все станет как раньше.