Можно купить. А в Молодечно — семенной овес… Хорош, говорят.
Откуда знал все это запивоха Миней Козырев, было поразительно, но знал доподлинно. В седеющей Минеевой голове умещались воспоминания о лихих делах конца пятидесятых годов, когда он закупал в южных степях табуны лошадей, чтоб помочь тогдашнему председателю выполнить план по мясу, и хитрые истории о том, как он при Маркелове торговал лесом, чтоб пополнить колхозную кассу. И вот теперь откуда-то брались в его голове названия городов, где есть все, что нужно.
— Так вот, Гарольд Станиславович, — с трудом освобождаясь от очарования Минеевой речи, сказал Маркелов, — надо попытать счастье, съездить за арматурой-то.
Сереброву боязно было мчаться неизвестно куда и в то же время не хотелось расставаться со славой нужного, пробойного малого.
— Когда надо? — спросил он.
— Да сейчас, — довольный согласливостью ошеломил Маркелов Сереброва.
Ехать в дальний городок, где были нужные позарез плиты, пришлось ему с Минеем Козыревым. Нудную, дальнюю дорогу Серебров коротал, читая, что попадалось под руку. Миней то и дело притаскивал в купе вино в больших бутылках-огнетушителях, прозванное бормотухой. После этого он балабонил в тамбуре с такими же веселенькими, пропахшими дальней дорогой хвастливыми мужичками. Серебров, несмотря на памятливость Минея, считал его никчемным, спившимся на бригадирской работе мужичонкой, о таких пели в деревнях:
А Козырев, видать, был хитрее, чем думал о нем Серебров. Чтобы расположить к себе инженера и выклянчить у него очередную рублевку на «чернила», садился рядом, осведомлялся, не помешает ли, и начинал крутить нечесаной головой, восхищаясь своей давней находчивостью.
— Ой, было, — постанывал он. — Знаешь, почто меня сняли-то? С треском! Я тогда уж налоговым инспектором был.
Миней щербато улыбался, на узком в алкоголических прожилках лице играли отблески пережитого тщеславия.
— Ну, почему с треском? — недоуменно спрашивал Серебров, опуская книгу на колени.
— А вот так, — закидывая обутые в валенки с галошами ноги одну на другую, таинственно говорил Миня. — Политическое дело. Бабы в Самоскакове уперлись, ничего не сдают, ни яйца, ни шерсть, дак год был сильно хреновый, после войны. И заводила у них Ефимья, такая вредная курва, — не сдадим. Сам Огородов ездил-ездил, стращал — не берет. Зовет меня: поедешь! Чо делать, еду.
Бабы и на меня: не станем сдавать, сдавать нечего. В лампе будто нарочно карасину нету, фитиль, как у петуха гребень, красный. Погаснет, бабы разбегутся. Я им предупреждение для начала делаю, говорю: туманность ваша прогрессировать не будет. Это, коли они так вот себя ведут, значит, туманность, а за ее по головке не погладят.
Ефимья здоровая, стоит руки в боки: чо нам твоя туманность?
Тогда я вытаскиваю из портфеля телефонную трубку, специально возил ее, а провод будто там зацеплен за чего-то, и кричу в трубку, как в заправдашной телефон:
— Крутенка, это Крутенка? Дайте мне Бугрянск. Потом делаю голосом вид, будто Бугрянск дали, и тут: гражданка, Москву мне. Москва? Наиглавного министра по секретным делам. Это вы, товарищ министр? Это Козырев. Вот тут, в Самоскакове, бабы шерсть и яйцо сдавать не хочут, а у них имеется это все. Да, несознательность! Туманность такая. Чо? С работы председателя снять? Расстрелять, Ефимью? А еще кого? Пять? Может, много пять? Может, так. Пять?
Лицо сурьезное делаю: доигрались, мать вашу, слыхали? Засовываю трубку в портфель, бабы в рев, а Ефимья ключи от своего ларя на стол — грох. Все бы ладно вышло, да не поверила одна баба, что телефон у меня заправский, пожаловалась Матвею Степановичу Рыжову, соседскому председателю, расстрелом-де стращал Козырев. А Рыжов любил, чтоб все по правде. Вот с треском меня и убрали, — закончил таинственно Миней. — Да, было пережито… всяких пережитков.
Серебров захлопывал книгу. Оказывается, у Алексея дед был очень интересный человек. Сколько о нем говорят. Справедливость людям больше всего нравится. Помнят. Надо Алексею сказать. А к Минею поднималась неприязнь.
Козырев ждал, кроме восторгов или осуждения, платы за редкостный рассказ.
— Мне бы рублика два, Гарольд Станиславович, — тянул он руку.
Серебров негодовал:
— Страшный ты человек, Миней. Надо же додуматься: расстрел. Никаких рублей!
То, что он «страшный», Миней пропускал мимо ушей, а то, что умел додуматься, принимал как похвалу.
— Да, надо уметь живую кошку съесть и не поцарапаться, а у меня сыздетства сноровка имелась, я ведь в лепешку разобьюсь, а сделаю, поначалу обмозгую, конешно.
— Ну, как, как так можно?! — терялся, возмущаясь, Серебров.
— Я чо, тогда побаивались меня, — говорил Козырев. — Знали, я приехал, дак не отступлюсь. — И чувствовалась какая-то тоска по тому времени, когда он ходил с портфелем и когда его побаивались.
Непонятый Миней убирался в тамбур, потом возвращался.