Я обернулся и расплылся в улыбке. Желвачок! От свадебной машины ко мне быстро шел парень, которому я на улице Горького читал лекцию о «ходячих лопухах» и «ходячих магнолиях». Он был в черном костюме, а грудь — как у белой птицы, и было в нем что-то летящее, что-то без земного притяжения. А ту девчонку я не узнал сразу, потому что там, на улице Горького, это была просто девчонка, а теперь она стала невестой, вдруг взяла и стала царской невестой в своем длинном белом платье и белой фате, как падающий снег. Выглядывала белая туфелька, и брови опоясывали чистый лоб.
— Расскажите вы ей, цветы мои… — сказал я, глядя на букет в его руке.
— Трезвый? — спросил он меня, смеясь.
— Трезвый, — сказал я, потом помолчал и добавил: — Очень трезвый.
— Примеряешься в расписанты?
— Нет, не примеряюсь.
Мы помолчали.
— Ты меня прости, — сказал я и пояснил: — Ну за тогда… на улице Горького…
— Прощаю, — сказал, смеясь, Желвачок. — Бывает. Это от жары… Говорят, сто лет такой не было.
Невеста смотрела на меня, вся — уже на красной дорожке, где назовут ее и его, вся — в вечере, где хрустально зазвенит шампанское, вся — в тихой комнате, где на пол из окна упадет луч ночи… Она осторожно позвала его издали глазами.
— Слушай, а как тебя зовут? — спохватился Желвачок. — Я — Виктор.
— Валентин, — сказал я, пожимая руку Виктора. — А которые тут Монтекки и Капулетти? — и обвел взглядом почему-то не смешавшихся между собой родственников.
Желвачок с удовольствием объяснил:
— Вон мои Монтекки — слева, а все остальные Капулетти… Слушай, а может, ты придешь?
— Куда? — не понял я.
— На свадьбу, — он назвал адрес.
— Может, и приду, — сказал я, повторяя адрес, и добавил: — Если жив буду, — это я сказал так, от какого-то предчувствия, что ли.
Желвачок первый раз за все это свадебное время посмотрел на меня серьезно и что-то хотел спросить, но не спросил. Сверху, с высокой лестницы, грянул марш Мендельсона.
— Синьор Виктор де Ромео, — сказал я торжественно, — имеешь ли ты благое, непринужденное и вполне осознанное решение взять в жены Джульетту — Джулию — Юлию?
— Да, — сказал Виктор, — да, имею… — улыбка вдруг ушла с губ Желвачка, он что-то разглядывал в моих глазах как будто. — Слушай, у тебя что-то случилось. — Это был не вопрос, а утверждение. Он был уже в нескольких шагах от меня, он почти крикнул: — Что у тебя там случилось?
И снова тоска ежесекундного исчезновения всего на свете с новой силой охватила меня: вот только что стояли, разговаривали, и что-то было в этом хорошее. И вот это уже начинает исчезать, уже исчезает, сейчас исчезнет совсем, навсегда. Ну у меня исчезает — бог с ним, но у них исчезает, у них-то за что?.. Они ведь такие счастливые… Может, это я все проговорил вслух, потому что Желвачок медленно пошел, он исчезал и уже на ходу успел переспросить:
— Что ты сказал?
— Стойте! — сказал я. — Стойте! — мне так не хотелось, чтоб Он и Она уходили, мне так хотелось хоть на секунду отдалить исчезновение всего этого.
Но Желвачок шел. Его тянуло уже неодолимое туда, вверх, к распахнутым створкам дверей, всю массу его тела тянуло как магнитом. Он пятился от меня с поднятыми руками, словно распятый от счастья. И я крикнул им как светофор:
— Идите! — И еще я крикнул: — Пою тебе, бог Гименей!.. Ты, который соединяешь… Всех, кроме… Ах, бога же нет!..
Желвачок еще раз обернулся, махнул рукой уже в дверях, счастливый Виктор махнул рукой и исчез.
По небу плыли медленно ночные облака. Лунный свет то проявлял, то засвечивал дорогу, по которой я шел, перепрыгивая корни деревьев, выползавших на тропу. Я пел тихо-тихо, подбираясь к той самой невероятной ноте.
Три мотоциклетных прожектора, врубивших неожиданно свет, ослепили меня, как на киносъемке. Я остановился, словно перед световым занавесом в Театре на Таганке. За мотоциклетным занавесом, как и в Театре на Таганке, шла какая-то жизнь. Наконец-то я сквозь занавес рассмотрел силуэты Умпы, Сулькина и Проклова.
— Кто этот молодой человек с видом человека, только что ограбившего магазин мужского платья? — спросил Умпа.
По ту сторону света Сулькин и Вовуня засмеялись. Затем Сулькин подкатил ко мне поближе, замахнулся и грязно выругался.
— Однажды бедный парень жил, — запел Проклов, — Элон ля-лер, Элон ля-ля, — объезжая меня с другой стороны и как бы замыкая кольцо.
Что-то уже началось или, вернее, начиналось. Геннадий остановил их словами.
— Подождите, — сказал он, — я с ним люблю разговаривать. Жаль терять такого собеседника… Все любовь переживаешь? — обратился он ко мне. — А ведь любви-то нет. По телевидению объявляли. Сулькин, объявляли по телевидению, что нет любви?
— А как же, — подтвердил Сулькин, — по интервидению так и сказали: любви нет! Чего нет, того нет.
— Я люблю — значит, есть, — сказал я.
Ах если бы эта встреча была завтра… До чего же ни к чему сейчас эта встреча.
— Тогда поговорим, — сказал Умпа, — как Квори с Кассиусом Клеем перед матчем. Позлим друг друга, а то я сейчас что-то очень добрый.
— Поговорим, — сказал я. — Она дома. Она одна. Я еду к ней. Она точно дома. И это не по твоим сведениям.
— Она в Домбае, — сказал Умпа.