Вспоминаю Адино предупреждение: «Папа терпеть не может курящих женщин». Сочувствую папе, но сигареты все-таки протягиваю. Черт их разберет, кого слушать. Она не по-женски, зубами, вытягивает сигарету, просит огня, замечает укоряющий взгляд отца.
— Бросаю, разве не видишь? Всего-навсего третья сигарета.
— День еще не кончился, — уточняет Ада.
— А ты помолчи. — Голос у сестры Лиды требовательный. — Я разговариваю с отцом. — Она поворачивается в мою сторону, во взгляде нет и тени смущения, неловкости, протягивает руку и говорит мягко, по-доброму: — Будем знакомы. Лида.
Пальцы у нее длинные, сильные. Я чувствую уверенное, почти мужское пожатие.
— Я так и подумал.
Мой ответ озадачил ее, она слегка щурит зеленоватые глаза, ей что-то мешает разглядеть меня. Говорит со вздохом, дает понять, что все сказанное поднадоело и говорится не в первый раз:
— Представляю, что вам наговорила моя сестрица! «Истеричка, деспот, вместилище пороков». Не возражаете? Слава богу! Иные начинают разуверять с такой горячностью, что уже не сомневаешься, в каком свете тебя обрисовали. Ну ничего, мы с вами квиты. Я о вас тоже кое-что знаю, — сестра Лида подмигнула мне и погрозила пальцем.
Папа всплеснул руками, папа не желает скрывать своего раздражения. Это его дочь, он мог бы не удивляться ее поступкам, но папа слишком эмоционален.
— По-моему, ты теряешь чувство меры, — взрывается папа. — Иннокентий Петрович у нас в гостях.
Сестра Лида зажмурила глаза, выразив таким образом согласие с папиными словами.
— Был напряженный день, — сказала сестра Лида и тяжко вздохнула, вложив в этот вздох всамделишную дневную усталость. — Перед кем я должна извиниться? Перед тобой, перед гостем? Ты хочешь сказать, я обидела всех сразу. В таком случае, примите уверения в моем глубочайшем к вам расположении. Папа, ты доволен?
Выдержана пауза, но никто не нарушает молчания.
Возможно, в этой семье обо всем договариваются заранее. И извинение сестры Лиды не более чем спектакль.
Когда странностей слишком много, они начинают тяготить. Пора по домам. Если даже весь спектакль разыгран специально для меня, то финал неудачен. Надо придумать другой.
— Вы преувеличиваете, — говорю я. — Передо мной вам не за что извиняться. Наоборот, вам следует простить меня за внезапное вторжение.
— Какое благородство, — вздыхает сестра Лида. — Или я разучилась понимать иронию? Впрочем, неважно. Отец, ты слышишь, я прощена. Пойду приму душ.
Лида действительно и ушла, и включила воду на всю мощь, зная наверное, что шум льющейся воды слышен по всей квартире, и не стесняясь того, а, наоборот, радуясь, — еще одно напоминание о себе. Неожиданно открывается дверь папиного кабинета, я вижу обнаженную шею и обнаженную руку (поднят большой палец) и пол-лица, вижу именно пол-лица, а не все лицо — так больше дерзости, больше интриги.
— Одобряю, малыш. Лично я — «за», — рука с поднятым большим пальцем раскачивается вверх и вниз.
Закрылась дверь, мы переглядываемся, и нам ничего не остается, кроме согласного, бесшумного смеха, и мы смеемся.
Теперь наши мысли не движутся по прямой: непременно к сестре Лиде, через нее, а уже потом к каждому из нас. И ход их замедляется, они не так подвижны, раздумье о сестре Лиде отягощает их.
Папины пальцы барабанят по столу. Папа обозначает паузу, делает над собой усилие, желает восстановить урон, который нанесла его престижу сестра Лида. Я смотрю на папу и почему-то думаю о сестре Лиде. О ее отношениях с Адой, а через Аду — о будущих ее отношениях со мной.
Папа кашляет, я спохватываюсь и сразу, без паузы начинаю говорить.
— Все не так просто, — говорю я. — Время, его атмосфера, его противоречия диктуют формы и методы строительства.
Папа кивает.
— Масштабы иные.
Папа кивает.
— От простого к сложному.
Папа кивает.
— Девять, даже двенадцать этажей не роскошь, согласен, но это лучше, чем подвал в стиле барокко.
— Вы упрощаете, — возражает папа.
— Отчасти да. Когда есть крыша над головой, можно подумать, чтобы она была ажурной. Мне наплевать, как смотрится город с высоты птичьего полета. Каким его видит космонавт. Когда я смотрю на любой город, я знаете о чем думаю: много ли в нем очередников.
— Значит, мы строим хорошо?
— Ничего не значит. Никогда нельзя сказать — хорошо. Теперь мы строим лучше.
— Позвольте, — возмущается папа, — больше не значит лучше. Вы строите времянки.
— Все в мире относительно, — защищаюсь я. — Дома-коробки — плохо, но это в тысячу раз значительнее, чем никаких домов. Они есть, и это позволяет подумать, как сделать их лучше.
Папа готов вспылить. А я готов ему ответить. Пусть знает, мы выросли из коротких штанишек.
— А почему бы вам еще не выпить чаю?
Мы увлеклись, мы ничего не видим, мы слышим только себя. Сестры сидят уже обнявшись. Фрагмент семейной фотографии.
— Благодарю вас. С удовольствием. Так что я хотел сказать?.. Ах да… Вы преувеличиваете.
Папа смеется:
— Категоричность погубит вас.
— Не думаю, вас же она не погубила.
— Мы разрушали, чтобы строить заново. Наша категоричность была духовной зрелостью, неприятием старой системы. Но при всем том мы были более уважительны.