— Девчоночку родила. Очень уж твоя бабушка просила. Как сегодня помню; «Дочери по тюрьмам не сидят! Дочери мать на произвол судьбы не бросают!» Стефания! — позвала она, и в комнату чинно вошла светловолосая, не по летам серьезная девочка, смутилась и уткнулась лицом в засаленный подол.
— Ну, что ты так засмущалась? — пожурила ее мать. — Дядя Даниил хороший… очень хороший… замечательный… Скажи что-нибудь дяде… Скажи: я свою мамочку никогда не брошу.
Но Стефания отказалась давать обещания.
— Тогда пойдем, покажем дяде нашу коровку.
И я поплелся за теткой Тересе, кляня себя за мягкотелость и уступчивость. Эка невидаль — корова! Да что я их на своем веку не видел, что ли? Со мной всегда так: не могу отказать человеку, а потом расплачиваюсь и терзаюсь. Ну, положим, на сей раз коровьи смотрины мне ничем не грозят. Угожу тетке Тересе, и только. Но как быть с мешком?
И вдруг по дороге в сарай, к корове тетки Тересе меня осенило: если упекут в тюрьму, то я свободен…
Я СВОБОДЕН… Я БОЛЬШЕ НЕ МОГИЛЬЩИК…
— Ну? — перебила мои мысли тетка Тересе и ласково погладила корову.
— Хороша.
— Когда отелится, станет еще лучше. Один раз и мне повезло. Если бы человеку надо было каждое утро вставать и доить корову, он никогда бы не угодил за решетку.
Я стоял в сарае, глядел на тетку Тересе, на корову с большой белой звездой на лбу, на забравшуюся под самое вымя Стефанию и думал о том, как мало надо человеку для счастья: иногда всего четыре соска, из которых в лицо вдруг брызнет и молоком, и надеждой, а иногда тюремной камерой, если на свободе он не может сделать выбор.
Стефания пухлыми пальчиками надавливала на коровьи соски, и в эту минуту я свято верил в то, о чем когда-то так неистово шептала моя бабушка, и вслед за ней готов был повторять:
— Дочери по тюрьмам не сидят! Дочери мать на произвол судьбы не бросают,
ИБО КТО ЖЕ БУДЕТ ДОИТЬ НАШИХ КОРОВ, ЖДАТЬ И ДАРИТЬ НАМ НАДЕЖДУ?
О Юдифь я старался не думать, но она неотступно следовала за мной, куда бы я ни шел и что бы ни делал. Я все еще чувствовал на губах то короткое, как вспышка далекой молнии, прикосновение, и благословлял судьбу за то, что она послала мне такую нечаянную и щемящую радость.
Вся изба была полна ее голоса, ее негромких шагов, на столе полыхала цветами не скатерть, а синел безбрежный океан с его диковинными островами, и я, казалось, слышал, как режет волны пароход «Королева Элизабет», на котором мы совершаем с Юдифь наше кругосветное свадебное путешествие, как шумят над нами сказочные деревья и молодые ветры обвевают наши лица.
Что бы со мной ни произошло, куда бы меня судьба ни забросила, в тюрьму ли, в Америку или на какой-нибудь счастливый остров, я все равно буду любить ее. Разве можно забыть небо — только вскинь голову, и оно потечет в твои глаза и уши. Разве можно забыть землю — твои ноги упираются в нее до смертного часа.
Что мы все значим без любви?
Я смотрел на скатерть, и цветы колыхались на ней, как живые, и обдавали меня своим пряным ароматом.
Придет день, думал я, утихнет рев самолетов, грохот танков, улягутся страсти, исчезнет вражда, сгинут деньги, и на свете восторжествует любовь и справедливость. Каждый будет рассчитываться с каждым не литами, не долларами, а любовью. Каждый будет платить каждому не золотом, не серебром, а справедливостью. И не будет на земле выше и достойней платы.
Придет день.
А пока я думал о том дне, пока смотрел на колыхающиеся ситцевые цветы на скатерти, прибежал запыхавшийся служка Хаим и, яростно заикаясь, закричал:
— Несчастье! Несчастье! Запрягай, Даниил, возок. Пока полиция не вмешалась. Хотя у нее и без Рохэ дел по горло. Третий день аресты идут.
— Причем тут полиция? Причем тут Рохэ?
— Больше нет Паровозника.
— Как нет?
— Поторапливайся! Поторапливайся, голубчик. Паровознику уже не поможешь, а старуху жалко.
— Вы можете объяснить мне толком, что случилось?
— Могу, могу, — заикался служка. — Ради бога, побыстрей! Нельзя терять ни минуты. Доктор два часа возился с ним, но все напрасно.
— Лео умер?
— Если бы умер!
— Повесился?
— Если бы повесился! Ты еще не одет?
Мне вдруг захотелось подойти к Хаиму, взять его за грудки и вытрясти из него бестолковость и страх. Я никак не мог связать воедино усатую Рохэ, полицию, доктора Гутмана и мужского мастера Лео Паровозника, с которым случилось какое-то неслыханное несчастье.
— И где только она раздобыла это зелье? Господи, господи, — запричитал Хаим.
— Она его отравила?!
— Неужели ты сразу не понял? — вдруг обиделся Хаим.
— Не может быть, — прошептал я, почувствовав, как лоб покрывает холодная испарина. — Не может быть.
— Сарра… ну та… немка… которая живет у вас… Пошла одалживать у Рохэ мясорубку, а он на полу лежит… как покойный Арон Дамский… А лицо его вывеской прикрыто… Немка сняла вывеску и бросилась со всех ног бежать… Она во всем и виновата.
— Сарра?
— Ну да, — сказал служка. — Надо было не домой бежать, а прямо к доктору. Пока она мужу рассказывала, пока тот бегал к Гутману, бедняга и дух испустил. Я уже договорился со всеми, обмоем его, завернем в простыню и зароем. А то как начнется! Как начнется!