— Что начнется?
— То да сё, — пробормотал Хаим. — Понял?
— Понял, — сказал я. — Но прежде чем поехать за Лео, надо вырыть яму.
— Потом выроешь. Пусть он у тебя на столе полежит. Дома его держать опасно. Нагрянет полиция, пойдут расспросы, и конец. Рохэ жалко.
— А мне ее ничуть не жалко.
— Она слишком стара для каторги, — сказал служка. — Запрягай!
Я запряг возок, и мы с Хаимом поехали в местечко, в парикмахерскую моего первого учителя господина Арона Дамского, где на полу лежал мужской мастер Лео Паровозник.
Я все еще отказывался верить в его смерть. Мне всегда казалось, что мужской мастер Лео Паровозник создан для долгой и суматошливой жизни. Уж в чем я никогда не сомневался, это в том, что он переживет усатую Рохэ и в один прекрасный день завладеет парикмахерской, женится на какой-нибудь перезрелой девице вроде сестры резника Леи и, если и умрет, то не иначе, как защищая свое брюшко и вывеску, свои зеркала и убеждения.
Утомленный долгим рассказом, служка Хаим всю дорогу молчал, кутался в свое стародавнее пальто и виновато глядел на высокое, всегда праведное небо. Лицо Хаима не выражало ни скорби, ни озабоченности, а только нетерпение — конечно, он не сам торопился к господнему престолу, а хотел как можно скорей переправить туда мужского мастера Лео Паровозника.
Трясясь в возке, я вспомнил свое последнее посещение парикмахерской, глаза усатой Рохэ, рыскавшей из угла в угол и что-то искавшей, наверно, то самое зелье, которое она дала своему нахлебнику и приживале.
— Боже милостивый! — сказал служка, когда мы подъехали к парикмахерской и поднялись на крыльцо. — Она до сих пор не завесила зеркала.
Мертвый мужской мастер Лео Паровозник лежал на сдвинутых стульях, в белом халате, из-под которого выпирало его брюшко. Напротив сидела Рохэ и смотрелась в зеркало. Изредка она брала ножницы и что-то подстригала у себя за ухом. Их скрежет был невыносим.
— Надо бы завесить зеркала, — тихо произнес Хаим.
— Надо бы, — отозвалась Рохэ. — Но нечем. Он все украл у меня. Все.
И снова заскрежетала ножницами.
То ли от скрежета, то ли от вида посиневшего Лео Паровозника, то ли от спокойной рассудительности служки меня стошнило. Я закрыл рукой рот и загнал тошноту внутрь, в желудок.
Хаим сбросил с себя пальто, подошел к зеркалу и попытался было его завесить. Пальто соскользнуло и потянуло за собой пустую мыльницу, машинку и пузырек с одеколоном.
Пузырек разбился, и по комнате поплыл терпкий запах ремесла.
— А простыня у вас найдется? — тормошил служка Рохэ.
— Все простыни наверху, — ответила она. — Но я их вам не дам.
— Нельзя хоронить голого! — возмутился Хаим.
— Почему? — не шелохнулась Рохэ.
— Я потом вам откуплю простыни, — сказал я, стараясь не глядеть на покойника. Мой взгляд был прикован к вывеске, к той самой, которую я соорудил для Лео и которую он не успел водрузить над домом, как государственный флаг в день независимости. Вывеска валялась под стульями, и оттуда, снизу, голова английского министра, его пышные волосы, зачесанные на прямой пробор, его белые зубы казались обрывками какого-то сна, а от крупной размашистой надписи «Мужской мастер Лео Паровозник» веяло не краской, а надгробным камнем.
В парикмахерскую вошли глухонемой Авигдор и Мендель Шварц, гончар и знаток талмуда. С ними, видно, и договаривался служка.
— Вы все, наверно, думаете, что это я его… — чуть слышно сказала Рохэ.
— Никто ничего не думает, — заверил ее Хаим. — Просто человек не то съел.
— Он всегда много ел. И без разбору. Он и меня хотел съесть. Но подавился. Заберите его отсюда. От него воняет злом.
И Рохэ снова уставилась в зеркало, и снова заскрежетала ножницами.
— Другие придут прямо на кладбище, — заявил Мендель Шварц, гончар и знаток талмуда. — Давайте его вынесем.
— Подождите, — встрепенулась вдова моего первого учителя господина Дамского. — Пусть он снимет халат и часы. Они не его.
Мендель Шварц, гончар и знаток талмуда, снял с Лео халат и вынул из кармана часы с брелоком.
Мы вынесли мужского мастера Лео Паровозника и погрузили в возок.
Пока я грел в котле воду, чтобы обмыть покойника, подоспели и другие.
— Обмывайте его. Я пошел рыть яму, — сказал я. — Вот две простыни.
Это были простыни моего опекуна могильщика Иосифа. Ему они уже все равно не понадобятся.
Как это страшно, думал я, роя могилу, жил человек, ползал на четвереньках, ловчил, карабкался вверх, туда, к тому дереву, увешанному деньгами, как листьями, а на свою последнюю одежду — на саван — не заработал.
Смерть, думал я, раздевает человека до нитки, но что-то от него все-таки остается. Взять, например, Иосифа. Он оставил мне избу и лошадь. Он оставил мужскому мастеру Лео Паровознику две простыни. Он оставил всем нам то, во что можно завернуться в час отчаяния и заката.
А что оставил Лео Паровозник? Своего сводного брата Джейкобса в Бостоне?
Я вырыл могилу и отправился в сарай за тремя нестругаными досками.
Евреи наспех помолились в избе над телом мужского мастера Лео Паровозника и, увязая в снегу, понесли его к тому месту, которое я для него выбрал.