— Что они там забыли? Они забыли там самое главное! — служка Хаим запрыгал вокруг Рыжего, завертелся, заюлил, застонал, словно у него начались родовые схватки. — Шапки! Шапки! Без головного убора еврей не смеет войти в дом божий. А вы только посмотрите на них… только посмотрите… Ни стыда, ни совести!..
— Он их и так примет, — отрубил Рыжий.
— Кто?
— Бог, — успокоил его господин начальник и вышел.
Пока служка, единственный оставшийся в живых еврейский пастырь, вел переговоры с томившимся от трезвости органистом, я оглядел заброшенную, полуразрушенную синагогу.
Божий дом был похож скорее на грязный местечковый вокзал с захламленным перроном и облупившимися пакгаузами, чем на место, где из уст смертных все жалобы и стоны, все благодарности и славословия проникают в заросшие седым пушком уши вседержителя.
Пол, тот самый пол, о котором рассказывали леденящие душу небылицы, был завален барахлом и отчаянием.
Кто сидел на мешках с наскоро запиханными монатками, кто лежал, положив голову на ступени амвона, кто забился в угол и в сбивчивой, едва тлеющей молитве искал утешения.
Свадебный музыкант Лейзер, почти ослепший, бессмертный, как музыка, прижимал к чахлой груди скрипку. Я подошел к нему, и он встрепенулся, заморгал обесцвеченными слепотой глазами, в чахлой груди что-то ожило, как под корой дуба, зашевелилось, и он, как ни в чем не бывало, произнес:
— Где ты пропадал, Даниил?
— На кладбище.
— А я все ждал тебя. Все ждал. Говорят, ты сидел в тюрьме.
— Пришлось малость…
— Разве могильщик может что-нибудь украсть? — свадебный музыкант Лейзер встал и положил мне на плечо руку.
— А я не крал…
— Значит, политика.
— Значит, она.
— У могильщика, по-моему, одна политика — лопата. Перед ней все равны: злодей и ангел, бедняк и Ротшильд.
— Не все, — сказал я. — Иной раз и лопата стонет.
— Смерть, как видишь, обходит меня стороной, будто я не Лейзер Зельдин, а родной брат ее. Даже они, — свадебный музыкант повернул голову к двери, — обо мне забыли… Я сам… понимаешь… выполз на улицу… в первый же день. Но у них пули были заготовлены для других… Пока она со мной, — Лейзер снял с моего плеча руку и ткнул в футляр скрипки, — я не умру. Сколько раз я собирался треснуть ею об пол, швырнуть в огонь, но кто-то все время останавливал мою руку. Кто?
— Всевышний. Кто ж еще? — отозвался служка Хаим.
— Из-за меня он ни разу не спускался с небес на землю, — сказал свадебный музыкант Лейзер. — Для него скрипка — мелочь.
— Скрипка — не мелочь. Скрипка — уста жениха и глаза невесты, когда оба немеют от счастья, — заявил от имени всевышнего Хаим.
— Сейчас нужна не скрипка, а винтовка, — выдохнул Мендель Шварц, гончар и знаток талмуда. — Кто-нибудь из вас слышал скрипку на похоронах?
— Не слышал и не услышит, — заверил его служка. — Покрой, Даниил, голову. — Хаим неожиданно содрал со щеки повязку и протянул ее мне. — Не гневи господа, карающего нас за грехи.
От повязки, как и от самого Хаима, несло застоялой подпольной плесенью.
— У вас же зубы болят, — уклончиво ответил я.
— У меня душа болит, — сказал Хаим. — Но разве душу тряпкой перевяжешь?
— Ты, парень, не знаешь, что с нами собираются делать? — спросил Мендель Шварц, гончар и знаток талмуда, потянувшийся к винтовке. — До сих пор не пойму, почему нас не убили?
— Всех убить не могут, — сказал я.
— Могут! Еще как могут! Проснется мир, протрет глаза — все на месте: и реки, и птицы, и деревья, и племена всякие… даже абиссинцы… А нас нет.
— Кого?
— Евреев.
— Тише, тише, — прошептал служка Хаим и покосился на мужчину, сворачивающего неподалеку козью ножку. — Ты только не вздумай курить, — напустился он на него.
— Хочу — курю, — огрызнулся тот.
— В божьем доме курить нельзя.
— Вам нельзя, мне можно, — спокойно возразил мужчина.
— По какому такому праву тебе можно? А? — рассвирепел служка.
— Я не еврей, — сказал мужчина. — Я католик.
— Дерьмо ты, а не католик. — Хаим забыл и про повязку, и про мою голову. Глаза его плотоядно засверкали, как у кошки при виде мыши, попавшей в мышеловку. — Ты такой же еврей, как все мы. Только теперь в тысячу раз хуже.
Мужчина вытащил из кармана коробок и спичкой зажег самокрутку.
Я узнал его.
Это был трубочист Юргис. Выкрест Юргис.
Он жил не в самом местечке, а в бывшем поместье графа Огинского. Прежнее его имя было Юдл. Юдл Цевьян. Не одна еврейка сходила с ума по сынку водовоза Шмерла Цевьяна. Дочь мануфактурщика Гольдшмидта из-за него даже таблетки съела, и ее еле спасли.
Говорят, в молодости Юдл был писаный красавец: высокий, статный, с кучерявыми, черными, как вороново крыло, волосами. Зубы у него во рту сияли, как пасхальные свечи на столе, а глаза голубели под густыми нависшими бровями, как подснежники на лесной опушке.
Печаль и уныние воцарились в еврейских домах, когда ксендз Вайткус нарек его в местечковом костеле Юргисом. Через полгода он там же обвенчался с дочкой эконома Оной, и Шмерл Цевьян выгнал его из дому.
В старой синагоге мясников запахло самосадом.