— Я подумал, может, к ним, — сказал Драгацкий и кивнул в мою сторону. — Дом все равно пустует. — Он поставил перед Иосифом бутылку.
— Кто они? — спросил могильщик.
— Он — немец, она — еврейка.
— А что они умеют?..
— Он — часовщик, она — домохозяйка, а сын гимназист, — нараспев, как считалку, произнес Драгацкий.
— Часовщик? — я ошарашенно уставился на беженца, на его длинные руки с тонкими и острыми, как иглы, пальцами, на распахнутый пиджак и аккуратно повязанный галстук, свисавший, словно застывший маятник. — Часовщик?
— Яволь, — закивал рыжеволосый мужчина. — Их бин айн урмахер. Урмахер… — повторил он, удивляясь моей растерянности.
— Его дед, — сказал могильщик, — тоже айн урмахер. Будем здоровы, — и чокнулся с Аницетасом.
— Дас ист вундербар, — зачастил немец.
— А я могильщик, — представился мой опекун.
— Вас, вас?
— Могильщик!
Женщина что-то шепнула рыжеволосому, и ее огромные черные глаза еще больше расширились.
— О! — воскликнул беженец. — Яволь… Майн фрау — Сарра… Майн зон — Вильгельм…
— Ишь ты, по кайзеру назвали, — сказал захмелевший могильщик.
— Яволь, — закивал немец. — Майн намен ист Герман… Герман Ганценмюллер…
— Даниил, — сказал я. — Пока отец не вернется, живите!..
Беженцы шли по местечку за мной и хватившим лишку Иосифом, понурив головы, как бы стыдясь своего непонятного говора, опрятной одежды и сиротства. Они упорно молчали, и в их молчании было что-то от надгробного камня — загадочное и неизбывное.
Еще в трактире мой опекун Иосиф пытался растормошить рыжеволосого вопросами, но беженец ограничивался восторженными «Яволь».
— Никто не задает на свете столько вопросов, как мы, — сказал трактирщик Драгацкий. — Иногда мне кажется, будто господь бог осыпал нас с ног до головы вопросами, а ответы роздал другим.
— Яволь, — заранее согласился беженец и замолчал.
Всю дорогу меня так и подмывало задать рыжеволосому единственный вопрос: кто такой Гитлер и почему его так все боятся: и они, и доктор Иохельсон? Пусть рыжеволосый ответит. Не может же быть, чтобы человека преследовали просто так, ради забавы. В чем вина доктора? Чем провинился этот часовщик со странной фамилией, его жена Сарра и их сын Вильгельм, названный в честь самого кайзера.
— Реб Иосиф, спросите у них, кто такой Гитлер, — сказал я, когда мы подошли к нашему дому. — И за что он нас убивает?
Но ни рыжеволосый Герман, ни глазастая Сарра, ни постриженный под бобрик Вильгельм не обратили на вопрос внимания. Может, они не поняли Иосифа, а может, даже тут, в нашем местечке, боялись того, о ком мой опекун у них спрашивал. Беженцы глядели на захмелевшего могильщика, на его волосатые пальцы, в которых, как рыба, скользил ключ от дома, где я родился и вырос.
Когда мы вошли в хату, я почувствовал, как откуда-то сверху, с потолка, на мою голову посыпались пух и перья, завьюжили мое лицо, мои руки и ноги, мою спину и грудь. От каждого перышка и от каждой пушинки вдруг так невыразимо печально повеяло бабушкой, ее бранью и лаской, что я закусил губу, чтобы сдержаться и не окликнуть ее по имени.
— Располагайтесь, — сказал Иосиф, и я выбрался из сугроба воспоминаний.
Беженцы оглядели хату.
— Чем богаты, тем и рады, — сказал могильщик, открыл комод и пошарил в темноте рукой.
— Ничего там нет, — сказал я.
— Посуда у вас есть? — обратился к черноокой женщине мой опекун Иосиф.
— Нет, — сказала она. — Мы взяли с собой только необходимое для работы, — беженка показала на махонький кожаный чемоданчик, приластившийся к ногам часовщика, как дворняга.
— Не беда. Вещи-дело наживное, — сказал могильщик. — Разве в них счастье? Я, например, всю жизнь без вещей.
— И счастливы? — тихо спросила Сарра.
— День — счастлив, другой — несчастлив. Человека не надо баловать. Счастье только его портит.
— Счастье портит?
— Ну да, — выдохнул Иосиф. — Счастливому на все наплевать. Даже на бога.
— Яволь, — закивал рыжеволосый. — Готт блайбт готт. — Бог есть бог… — Он метнул взгляд на ходики.
— Стоят, — сказал Иосиф.
Беженец что-то объяснил жене, и Сарра перевела его слова могильщику:
— Герману не нравится, когда часы стоят. Часы, говорит Герман, всегда должны ходить. Даже в пустом доме. Он просит у вас разрешения починить их. Это, говорит Герман, будет его первый заказ на новой земле.
— Пусть чинит, — сказал мой опекун.
— Пусть, — сказал я.
— Данке шён, — сказал Герман.
Он залез на табурет и, задыхаясь от пыли, отодрал от стены наши ходики.
— Клопы! — ужаснулся названный в честь кайзера Вильгельм. — Клопы! — И показал белой рукой на стену.
Я смотрел на переполошившихся клопов, на разодранные вылинявшие обои и думал о том, что клопы не скоро привыкнут к чужому говору в доме, не скоро выползут из своих сокровенных щелей и отведают чужой крови, а если и отведают, то она вряд ли покажется им такой вкусной, как наша. А еще я думал о мышах в подполье. Если они не подохли с голоду, то благословят и меня, и Гитлера: его за то, что он выгнал беженцев из Германии, а меня за то, что я их приютил.