— Будут две. В прошлую субботу мы сели с моей голубушкой и стали перебирать всех, кому она могла бы достаться. В местечке не оказалось ни одного приличного человека. Кто достоин наследовать мясную или галантерейную лавку, кто — мебельную фабрику, кто — иголку и пилу, но ни один не заслуживает, чтобы к нему переселилась моя скрипка.
— И я не заслуживаю.
— Вполне возможно, — согласился свадебный музыкант Лейзер. — Но ты единственный, который ходит в местечке босиком по снегу.
— Дурак.
— Дай нам бог побольше таких дураков, — сказал Лейзер. — Ты сам не понимаешь, что это значит.
— Это значит схватить какую-нибудь хворь.
— Правильно. А какую?
— Ну ту, от которой всю жизнь человек кашляет.
— Не ту, от которой человек кашляет, а ту, от которой он себе на земле места не находит, — выпалил свадебный музыкант Лейзер. — Тот, кто сегодня может пройти босиком по снегу, тот завтра не побоится подняться в облака.
— Зачем?
— Чтобы взять всевышнего за бороду и сказать: что ты, господи, наделал? Зачем ты создал белый день, если половину жизни мы мучаемся во тьме кромешной? Зачем ты сотворил нас, если не нам, а камню, обыкновенному придорожному камню даровал бессмертие.
Свадебный музыкант Лейзер смочил губы остывшим чаем, вложил в футляр скрипку и медленно направился в другой конец избы.
Скорей бы добраться домой и лечь, подумал я. К сменившему озноб жару прибавилась тошнота, должно быть, от голода. За весь день у меня во рту и маковой росинки не было, и я с жадностью набросился на почерневший от времени рафинад, но сладость только усугубила тошноту.
Голова клонилась набок от усталости и невеселых мыслей. Надо было послушаться Юдифи, терзал я себя. Какого черта я сразу же разулся? Ничего бы Ассир не сделал, он трус и воображала, ему главное попетушиться. А Юдифи я бы все объяснил. Не для себя же я раздобыл коньки, а для нее. Я мог прийти на свидание и без них, в своих испытанных местечковой грязью и снегом сапогах. Во всяком случае не натер бы в них кровавых мозолей. Ну натер, и ладно. Но зачем было бежать? Глупо, очень глупо. Она же мне добра хотела… Обидел я ее… ну, конечно же, обидел… И Лейзера зря растормошил… С таким же успехом я мог постучаться и к водоносу Перецу или к вдове маляра Хаве. Правда, куда им, занудам, до свадебного музыканта… Да и хата его ближе к кладбищу.
— Беда, и только, — проворчал вынырнувший из темноты Лейзер. — Бегут, как крысы с тонущего корабля.
— Кто?
— Вещи. Думал, и валенки убежали, а они просто забились под комод. Еле нашел. Возьми их, голубчик.
— Я их вам верну, реб Лейзер.
— Их-то ты мне вернешь. А кто мне вернет зиму?
Я посмотрел на него с недоумением.
— Кончились, голубчик, мои зимы, — объяснил свадебный музыкант Лейзер. — Одна у меня осталась мечта, дотянуть до весны… До золотой свадьбы… Приглашу все местечко и последний раз сыграю…
— Сыграете, — ободрил я его.
— О чем только я за семьдесят лет не мечтал. Моя изба, голубчик, большой погребальный склеп: на каждую блоху в ней приходится по две несбывшихся мечты. Но разве есть на свете дом, где все сбылось?
— Нет, — сказал я.
— Нет так нет, — вздохнул музыкант Лейзер. — И все-таки я на нее не в обиде.
— На кого?
— На жизнь. Благословенны и листья и огонь, и закат, и восход… А теперь ступай и скажи всем: свадебный музыкант Лейзер приглашает вас на золотую свадьбу!..
— Реб Лейзер, я привезу вам дрова… хлеб…
— Если можешь, подкинь мне керосину. Никак не могу привыкнуть к темноте.
— Хорошо, — сказал я, натянув валенки.
Свадебный музыкант Лейзер запер за мной дверь, но еще долго, до самого кладбища, светила мне в спину керосиновая лампа, как будто за закоптелым стеклом горел не фитиль, а солнце.
Пранаса у рыбака Виктораса не было. В чисто побеленной горнице за столом, накрытым цветастой скатертью, играли в карты. Сдавал сам хозяин, коренастый, рябой, похожий на цыгана, коротко стриженный и неразговорчивый. В местечке говорили, будто Викторас ударил полкового командира и схлопотал за один удар два года каторжной тюрьмы. За что он поднял на полковника руку, никто толком не знал, но с тех пор все побаивались его руки, каторжной, жилистой, с обрубленным большим пальцем.
Круглый год Викторас рыбачил на реке или на озере, один, без помощников, большой удачливой сетью. Иногда ему помогала мать, древняя старуха, в молодости слывшая лучшей повивальной бабкой в местечке.
Рыбу у Виктораса забирали перекупщики. Они приезжали из города и увозили весь улов, не торгуясь, как местечковые бабы из-за каждого цента.
Сын портного Бенцы Когана Пинхос не был ни рыбаком, ни картежником. Как он оказался за столом в избе Виктораса, для меня было загадкой. Низенький, рано располневший, с гладкими, лоснящимися, как оладьи, щеками, с редкими, удивительно смирными волосами, кое-где обогащенными сединой, Пинхос следил, как Викторас тасует колоду, ерзал на стуле и, видно, с нетерпением ждал последней, самой важной карты.
Пинхос полковника не ударил, в каторжной тюрьме не сидел, он учился в ешиботе, а ешибот, как он уверял, хуже любой каторги.